Момент Макиавелли - [245]
Между двумя идеологиями существуют, однако, значительные и явные различия. «Придворная» теория связывает суверенную власть с парламентской монархией, которая достигает равновесия благодаря разграничению исполнительной и законодательной властей, но сохраняет целостность благодаря влиянию первой на последнюю. В то же время федералистская теория утверждает, что суверенная власть принадлежит народу через его представителей, и придерживается строгого разделения властей скорее в республиканском духе, чем просто в духе идеологии «страны». Мы снова сталкиваемся с тем, что республиканская риторика полностью отвечала целям федералистов, а то, насколько мало места в ней отводилось добродетели, могло быть скрыто как от говорящих, так и от публики. Если «придворная» теория взывала к истории, в которой имеются одни лишь прагматические расчеты и нет никаких фундаментальных принципов, федералисты могли претендовать и претендовали на то, что основывают республику во внеисторический и законодательный момент — момент occasione[1282], — в котором заново утверждаются принципы природы, в том числе равновесие и даже добродетель. Их динамичное и экспансивное видение принадлежало будущему и не несло с собой никакого макиавеллиевского смысла причастности к разрушенному порядку saeculum. Наконец, «придворная» теория, восходящая, как мы уже видели, к конфликту войны и кредитной экономики с предполагаемой стабильностью земельной собственности, в значительной мере сознавала, что кредит и торговля составляли принцип, нацеленный на экспансию, смесь макиавеллиевских virtù и fortuna, которые обрекали людей на следование своим страстям, а правление — на признание и использование коррупции. Вне зависимости от того, можно ли отнести неудачную попытку сформировать природную аристократию в революционной Америке на счет конкуренции новых торговых и ремесленных слоев с более старыми аристократическими элитами, кажется, нет надежных свидетельств, что мысль 1780‐х годов реагировала на болезненное вторжение «процента на капитал», как в Англии, где этот процесс в корне изменил мышление девяноста годами раньше. В Америке все еще отсутствовал аналог партии «двора»; противопоставление добродетели и коммерции не являлось универсальным, и это опять же заставляет предположить, что создатели федерализма не вполне осознавали, в какой мере их теория предполагала отказ от парадигмы добродетели. Далее мы попытаемся доказать, что «конец классической политики», как его называет Вуд, был концом одной из основных нитей, образующих сложное переплетение, однако он не повлек за собой разрушения всей ткани.
Вуд показывает, как вышло, что трактат Джона Адамса «В защиту Конституций Соединенных Штатов» (Defence of the Constitutions of the United States), представляющий собой оправдание федеративной республики как строго классического смешения природной аристократии и демократии, был отвергнут как исторический уродец: некоторые истолковали его неверно, усмотрев в нем защиту аристократического принципа, другие, как Джон Тейлор из Кэролайна, обладая более проницательным умом, справедливо увидели в нем защиту республики на основе принципов, от которых сама республика уже отказалась[1283]. Такова ироническая — но, учитывая личность ее автора, понятная — судьба последнего, возможно, заметного политического трактата, написанного в полном соответствии с традицией классического республиканизма. Кроме того, Вуд указывает на по меньшей мере двух федералистов, которые в середине или второй половине восьмидесятых годов — Ноа Уэбстер в 1785 году, Уильям Вэнс Мюррей в 1787‐м — специально объявляли (как это делали также Гамильтон и Тейлор), что добродетель отдельного человека больше не являлась необходимым основанием свободного правления; и по крайней мере Мюррей утверждал, следуя традиции, заложенной Монтескьё, но на нем не заканчивающейся, что необходимость подчинять частное благо общему являлась изобретением грубого, не знавшего коммерции общества, и сейчас, когда раскрыт подлинный секрет республиканской свободы, придерживаться этого принципа ни к чему
Верно ли, что речь, обращенная к другому – рассказ о себе, исповедь, обещание и прощение, – может преобразить человека? Как и когда из безличных социальных и смысловых структур возникает субъект, способный взять на себя ответственность? Можно ли представить себе радикальную трансформацию субъекта не только перед лицом другого человека, но и перед лицом искусства или в работе философа? Книга А. В. Ямпольской «Искусство феноменологии» приглашает читателей к диалогу с мыслителями, художниками и поэтами – Деррида, Кандинским, Арендт, Шкловским, Рикером, Данте – и конечно же с Эдмундом Гуссерлем.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Лешек Колаковский (1927-2009) философ, историк философии, занимающийся также философией культуры и религии и историей идеи. Профессор Варшавского университета, уволенный в 1968 г. и принужденный к эмиграции. Преподавал в McGill University в Монреале, в University of California в Беркли, в Йельском университете в Нью-Хевен, в Чикагском университете. С 1970 года живет и работает в Оксфорде. Является членом нескольких европейских и американских академий и лауреатом многочисленных премий (Friedenpreis des Deutschen Buchhandels, Praemium Erasmianum, Jefferson Award, премии Польского ПЕН-клуба, Prix Tocqueville). В книгу вошли его работы литературного характера: цикл эссе на библейские темы "Семнадцать "или"", эссе "О справедливости", "О терпимости" и др.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
«Что такое событие?» — этот вопрос не так прост, каким кажется. Событие есть то, что «случается», что нельзя спланировать, предсказать, заранее оценить; то, что не укладывается в голову, застает врасплох, сколько ни готовься к нему. Событие является своего рода революцией, разрывающей историю, будь то история страны, история частной жизни или же история смысла. Событие не есть «что-то» определенное, оно не укладывается в категории времени, места, возможности, и тем важнее понять, что же это такое. Тема «события» становится одной из центральных тем в континентальной философии XX–XXI века, века, столь богатого событиями. Книга «Авантюра времени» одного из ведущих современных французских философов-феноменологов Клода Романо — своеобразное введение в его философию, которую сам автор называет «феноменологией события».
Представление об «особом пути» может быть отнесено к одному из «вечных» и одновременно чисто «русских» сценариев национальной идентификации. В этом сборнике мы хотели бы развеять эту иллюзию, указав на относительно недавний генезис и интеллектуальную траекторию идиомы Sonderweg. Впервые публикуемые на русском языке тексты ведущих немецких и английских историков, изучавших историю довоенной Германии в перспективе нацистской катастрофы, открывают новые возможности продуктивного использования метафоры «особого пути» — в качестве основы для современной историографической методологии.
Для русской интеллектуальной истории «Философические письма» Петра Чаадаева и сама фигура автора имеют первостепенное значение. Официально объявленный умалишенным за свои идеи, Чаадаев пользуется репутацией одного из самых известных и востребованных отечественных философов, которого исследователи то объявляют отцом-основателем западничества с его критическим взглядом на настоящее и будущее России, то прочат славу пророка славянофильства с его верой в грядущее величие страны. Но что если взглянуть на эти тексты и самого Чаадаева иначе? Глубоко погружаясь в интеллектуальную жизнь 1830-х годов, М.
Книга посвящена литературным и, как правило, остро полемичным опытам императрицы Екатерины II, отражавшим и воплощавшим проводимую ею политику. Царица правила с помощью не только указов, но и литературного пера, превращая литературу в политику и одновременно перенося модную европейскую парадигму «писатель на троне» на русскую почву. Желая стать легитимным членом европейской «république des letteres», Екатерина тщательно готовила интеллектуальные круги Европы к восприятию своих текстов, привлекая к их обсуждению Вольтера, Дидро, Гримма, приглашая на театральные представления своих пьес дипломатов и особо важных иностранных гостей.
Книга посвящена истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века: времени конкуренции двора, масонских лож и литературы за монополию на «символические образы чувств», которые образованный и европеизированный русский человек должен был воспроизводить в своем внутреннем обиходе. В фокусе исследования – история любви и смерти Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803), автора исповедального дневника, одаренного поэта, своего рода «пилотного экземпляра» человека романтической эпохи, не сумевшего привести свою жизнь и свою личность в соответствие с образцами, на которых он был воспитан.