Бобр-Загоруйко был слегка озадачен, и Пономарев добавил:
— Я стараюсь, Вячеслав Константинович.
— Хотите в общежитие?
— Хочу.
— Ладно, устроим…
Костя переезд друга воспринял по-хорошему. Не кривлялся, не бил себя в грудь, не читал лирику. Сказал:
— Твоя раскладушка… я ее даже разбирать не буду, Толь!
Пономарев переехал и обосновался жить в небольшой, давно не беленной комнате в компании со слесарем Витей Кореневым, бесшабашным юношей допризывного возраста. В первый вечер Коренев кратко обозначил свое жизненное кредо.
— Когда, если надо — попроси, и я хотя бы на всю ночь ухандакаю. К корешам!
Он намекал на женщин, которых Пономарев будет к себе водить. Пономарев многозначительно согласился.
Таяли сонные зимние дни. Пономарев никак не мог отыскать ключ к теперешнему своему существованию и переживал много обидного, доселе ему неведомого. Почему, например, Костя, простой и милый человек (этого не скроешь), охладел к нему? Почему они не стали друзьями? Почему Бобр-Загоруйко, косясь по сторонам, говорит страшные слова о том, что Пономарев, барин, здесь у них «не на месте»?
С течением времени Пономарев, оглядываясь назад, в недавнее прошлое, увидел, как он был неправ с Аночкой. Что с того, что ей приглянулся запоздало самоутверждающийся Воробейченко? Это обычный жизненный факт. Его надо было преодолеть и забыть. Жизнь длинна. Но он виноват в том, что Аночка не была готова к преодолению, она не ждала от него, мужа, поддержки, он покинул ее значительно раньше, бросил одну в квартире. А ведь Аночка не домовой, не леший — человек. Он не имел права так поступать с ней. Он сначала предал ее, а потом в критическую минуту еще потребовал отчета. А не получив ответа, окончательно бросил ее, далее не попытавшись выползти из своей личной скорлупы и оглядеть мир ее, Аночки, глазами.
Теперь в Р. Анатолий это проделал, и открывшийся пейзаж был скучен: сельский дворик, полдень, по дворику бегает поросенок (это он — Пономарев) и хрюкает о своих правах на окрестные лужи. Такая картина.
Но, в конечном счете, все эти житейские неурядицы и зигзаги не имели особой цены. Он был пуст и неинтересен, даже подозрителен для окружающих, не потому, что оставил Аночку на радость Воробейченко, а потому, что был «не на месте».
Он был проездом с людьми, живущими по сторонам дороги, так и воспринимался, как транзитный пассажир, делающий пересадку. Так и Костя его понимал, и Бобр-Загоруйко. А когда он начинал упрямо лгать, бить себя в грудь, утверждая, что приехал насовсем, это воспринималось оскорбительно, так как люди отлично видели торчащий у него из кармана обратный билет.
Что начал делать, то доделай. Пономарев всегда ощущал и понимал этот спасительный закон, которому не подчиниться — нет сил. Поднявший руку — пусть бьет. А стоять у всех на виду с дурацки поднятой рукой — смех и грех. Он должен, если потребуется, начать работу заново, но ту же самую работу, другой не надо. Он будет бить в одну точку, пока не пробьет дыру. Или сам разобьется. Только так. Прочь сомнения.
Пономарев уехал так же, как и приехал. Не прощаясь. Поросенок из сельского дворика неутомимо хрюкал в нем, и он, уже сидя в электричке, ласково кивал и подмигивал этому поросенку. «Когда же ты сдохнешь?» — нетерпеливо и с воодушевлением думал он. «Никогда!» — хрюкал поросенок…
Подходя к своему дому, Пономарев увидел сына Витеньку. Сын играл сам с собой в окружение. Он строчил по сторонам из воображаемого пулемета. Грязный, сопливый, счастливый и одинокий Витенька изредка покрикивал врагам: «А ну подходи! Трата-та-та!»
Незамеченный, Пономарев скользнул в подъезд. Он не волновался, сердце его не трепетало. Уверенно нажал он на звонок. Раздался лай Снуки.
Аночка, в домашнем халатике, в бигуди, стояла в глубине коридора.
Она видела его и улыбалась…
1971