Опасное настроение слезливым туманом окутывало и баюкало больное тело. Тень вечности красиво застилала горизонт. Я ходил по любимому городу под руку с Ксенией Боборыкиной и ожесточенно слушал боль и вечность.
Ксения Боборыкина мяукала и щебетала. Однажды я повернулся к ней лицом и увидел ее отчетливо, пустую, взбалмошную, с толстыми ногами; и, как фараон, пошел прочь, не прощаясь, не удивляясь.
В глубине моих нервных клеток происходила поздняя — в тридцать лет — роковая переоценка всего, что я видел и чем дышал. Оказывалось, что раньше, до болезни, я часто жил скверно и серо. Тратил силы там, где не стоило шевелить пальцем, и наоборот, как животное, проходил мимо истинного содержания жизни. А смысл и радость таились в неторопливом и мудром течении дней, зим и весен. В самом процессе.
Боль воздвигла передо мной здание удивительно простых линий и конструкций из кирпичей новых желаний и иллюзий; но войти в сияющие неведомые хоромы я не умел, потому что был слаб и истеричен.
И тогда я проклял все: себя и свои ошибки и мир, — устал и окончательно смирился. Продолговатая спазма возникла в животе и сковала мое тело и держала его в холодном мраморе несколько жутких часов.
…Машина «скорой помощи» отвезла меня в больницу.
После двух уколов, праздничных для тела, боль забилась в щель между брюшиной и почкой. Я так предполагаю, опираясь на свои познания в медицине. Воображение подсказывало мне, что боль сидит там, как мышонок, в уютной, розовой, влажной пещере, недоуменно нюхает текущее в крови лекарство и выжидает минуты снова укусить. Ну погоди, змееныш! То ли еще будет, когда увидишь скальпель из легированной стали, острый, блестящий, не знающий сомнения и пощады. Как чудесно полоснуть железом по боли. Как хорошо…
В непросторной белой больничной палате стояло пять кроватей. Вечерние сумерки светло струились в приоткрытые окна. Пахло яблоками и мочой.
«Вот и все, — подумал я разумно. — Теперь не отвертишься, дружок».
Я перевернулся на бок и сел. Незнакомые соседи смотрели на меня с коек дружелюбно.
На кровати рядом лежал улыбающийся старик.
— А ну-ка, налейте мне водички! — попросил он. Я протянул руку и послушно налил из синего графина. Старик выпил, крякнул и бодро вскочил на ноги. Девичье его личико с белыми ресницами светилось радостью.
— Давайте знакомиться, — сказал он, — Кислярский Александр Давыдович.
— Володя Берсенев, — ответил я, принужденно улыбаясь.
— С чем пожаловали к нам?
— Черт его знает! — сказал я задумчиво.
— Это неправда, — сочувственно заметил Кислярский и глянул в сторону. — Дмитрий Савельевич, слышите, молодой человек сказал заведомую ложь. Он говорит, что не знает, с чем поступил.
Дмитрий Савельевич неодобрительно кивнул.
— Нет, что-то, конечно, предполагают, — поправился я.
— В больнице лгать нельзя, — строго сказал Кислярский. — Здесь совесть должна быть чиста. Это вам не на свадьбе. Здесь мы как перед богом. Вы читали учебник Певзнера?
— Нет!
— Еще прочтет! — мыкнул со своей кровати Дмитрий Савельевич, тоже старик, но не такой бодрый.
— Вот у меня, например, язва, — объяснил Кислярский. — А у Дмитрия Савельевича скорее всего — рак. Правильно я говорю, Дмитрий Савельевич?
— Правильно, — охотно ответил Дмитрий Савельевич.
— Понимаю, — сказал я. — Рак — это пустяки.
«Вот мои соседи, — подумал я. — Они будут наблюдать за мной, а я за ними».
Я прислушался к своей присмиренной боли. Мышонок дремал.
— Давно болит? — спросил Кислярский.
— С утра! — сказал я зло.
Я пошел звонить. По длинному розовому коридору бродили больные. В основном пожилые люди. Некоторые были не в больничных халатах, а в домашних пижамах.
Пижамники, сразу бросалось в глаза, держались особняком. Культура одежды ставила их на порядок выше халатников. И тут своя элита.
За столиком у окна сидела медсестра.
— Где здесь телефон? — спросил я у нее.
— А вы не знаете?
— Только сегодня прибыл…
Телефон нашелся этажом ниже в бетонированном полуподвале. Около аппарата стояли курильщики.
Ответила бабушка. Дома все, естественно, переполошились.
— С нами бог! — успокоил я любимую старушку и увидел, как она перекрестилась. Я тоже мысленно перекрестился. Мы с бабушкой стоим друг за другом в очереди на тот свет. Я пока первый.
Возвращаясь, затормозил около сестры.
— Какие тут по вечерам бывают развлечения? — спросил я у нее. Девушке было лет двадцать. Пора любви и ярких предчувствий. Бредущие больные глядели на меня с любопытством.
Сестра не ответила. Она была на посту.
— А морг тут большой? — спросил я. Она живо улыбнулась. — У меня странное чувство, как будто я уже там, на месте, — сказал я. Сестра засмеялась.
Я представил себя со стороны. Больной, худосочный остряк в обвисшем халате. Бедные зрители. Чего хочется убогому? А убогому многое хочется.
Почти до двадцати лет мир моего зрения не имел границ. Однажды я, помню, вышел на окраину Москвы, где-то около Горьковского шоссе. Шел, шел по Москве, петлял между домов и внезапно очутился на опушке леса. Москва кончилась. Я стоял у перил. А неподалеку, я помнил, шумела улица Горького, центр города. Москва была мала. Ее можно было легко представить сразу всю целиком. Открытие поразило меня. Привычный калейдоскоп зданий, линий трамваев, улиц не безграничен. Вот я стою на опушке и могу представить Москву целиком.