Вызывают меня на другой день на заседание. «Чем ты, — спрашивают, — руководствовался?» — «Вот, — говорю, — пожалуйста, инструкция. По работе в лагерях». Читают они и головами покачивают. «А ты обложку читал?» — «Читал». — «А ну, прочитай ещё раз!» Читаю — и очам не верю… А там чёрным по белому написано: «Инструкция по работе в лагерях… кавалерийских частей». «Ну и ну!» — думаю. Вот, братцы, какая со мной хреновина приключилась! А всё секретарь напутал…
Последние слова Бульбанюка тонут в неудержимом хохоте всей собравшейся компании. А Павло, увидев проходящего по коридору Жукевича с нахмуренным лбом и сердитыми бровями, сразу умолк и сосредоточенно стал затаптывать окурок.
Наш городской комитет комсомола разместился в старинном особняке крупных мануфактуристов Тарасовых. Заседание проводится в зеркальном зале. Высокие бемские зеркала вделаны в стены и, неоднократно повторяя отражения слепящих огнями хрусталей многоярусных бронзовых люстр и похудевшие, серые лица комсомольцев, усиливают и без того многосветную, нарядную и чуждую нам праздничность высокого зала.
Жукевич беспощадно клеймит возмутительный, недостойный поступок Бульбанюка. Такими негодными средствами мы не только не завоюем сердца молодежи и верующих, но и оттолкнем их на недосягаемую дистанцию. С подобной махаевщиной надо кончать. И здесь уместен только хирургический метод. Гангрену не лечат, её удаляют. Бульбанюка надо из комсомола выгнать.
Я гляжу на Бульбанюка. Расстегнув кожух до пояса и обнажив могучую крутую грудь, Павло с наивным простодушием улыбается Жукевичу, в лад его словам покачивая своей заросшей лобастой головой, словно это говорится совсем не о нём, о Бульбанюке, а о ком-то постороннем.
Жукевич говорит горячо и доказательно, но ребята на стороне Бульбанюка. Павла любят. Сюрприз для всех — выступление Любаши. Её только что приняли в комсомол, но наша Свечка бесстрашно вступила в схватку с Жукевичем. С нежно-розовыми лихорадочными пятнами на бледных щеках, в сбившейся на сторону голубой полинялой косынке, она необыкновенно красива. Именно в эту минуту я с какой-то странной и необъяснимой ясностью разглядел тихую, проникновенную (и, как мне казалось, одному мне видимую) её расцветшую девичью красоту. Нет, не подросток, передо мной стояла стройная, уже вполне сформировавшаяся девушка, в той поре первой весны, когда сердце сладостно сжимается от неясных предчувствий, когда мир кажется прекрасным, небо чистым и воздух дышит ароматами свисающей через забор белой влажной сирени. Чёрт знает, какие сравнения, желания и мысли в тот миг зажглись и промчались в моей разгорячённой голове и радостно застучавшем сердце! Я боялся назвать это незнакомое мне чувство каким-нибудь неточным словом и сидел, присмирев, вслушиваясь не в смысл, а в музыку Любашиного голоса. Он звенел возмущением и искренностью. Да, Бульбанюк провинился. Но ведь его поступок был продиктован добрыми побуждениями. Он хотел выступить против языческих обрядов. И чисто по глупой случайности с ним произошел этот конфуз. Разумеется, это не метод антирелигиозной пропаганды, но исключать из комсомола за эту провинность, как ей кажется, было бы большой и недопустимой ошибкой.
Дальше я ничего не слышу, я лишь вижу перед собой лицо Любаши, прекрасное в своей взволнованности, такое милое и озабоченное, вижу сияющие глаза Бульбанюка и вместе со всеми от души аплодирую предложению, внесенному Свечкой, — ограничиться выговором и организовать при клубе антирелигиозный кружок. Как это умно и справедливо!
* * *
Сегодня я сделал невероятное открытие. Перед вечером мы шли с Любашей на очередное занятие кружка политграмоты. Впервые овладевали мы азбукой коммунизма, знакомясь с тем, что такое труд, прибавочная стоимость, стачка, локаут. Занятия в кружке проводил Жукевич, он поражал нас своей эрудицией.
Идем мы со Свечкой по улице Ленина (бывшей Почтовой) и ведём разговор о Жукевиче. В небе ни облачка. Воробьи, взъерошив крылья, купаются в пыли. Иду я рядом с Любашей, восторженно разглядываю её и вдруг обнаруживаю, что у нее неодинакового цвета глаза. Непостижимо! Один — голубовато-серый, а второй — с нежной, едва уловимой золотинкой. По-видимому, это и придает её взору ту неизъяснимую и притягательную таинственность, почти загадочность, которые всегда так поражали меня. Любаша искренне огорчена моим открытием.
— Но неужели ты не замечал этого раньше? Так давно знаем друг друга…
На самом деле, так давно мы с ней знакомы, и вот, пожалуйста, такой неожиданный сюрприз!
Глупая, она, вероятно, предполагает, что этот её милый недостаток может как-то повлиять и отразиться на наших отношениях. Мне её тревога почему-то приятна, значит, ей моё мнение не совсем безразлично. Иду, молчу, а в башке ни с того ни с сего — Пушкин: «Цветы последние милей роскошных первенцев полей. Они унылые мечтанья живее пробуждают в нас: так иногда разлуки час живее самого свиданья»… При чём, думаю, тут «унылые мечтанья» и «разлуки час»?.. Никакой разлуки! Так хорошо жить на свете, шагать по этой выщербленной мостовой, через базар, где так сладко пахнет арбузами и свежеиспечёнными чуреками.