Мимо проходили поезда, из окон на нас глядели удивлённые пассажиры, а мы, самозабвенно, подожжённые их любопытством, сбрасывали на землю серебристый антрацит, отливавший на солнце бриллиантовой россыпью. Какое-то удивительное чувство гордости, возросшего уважения к самому себе заставляло нас работать с всё большим запалом и вдохновением. Да, это был вдохновенный труд, радостный и лёгкий.
У вагонов вырастали чёрные холмы выгруженного угля. Оркестр без перерыва исполнял одну мелодию за другой: «Смело, товарищи, в ногу!» сменялось задумчивым вальсом «Берёзка», марш «Выход гладиаторов» — весёлым украинским гопаком, модное аргентинское танго — Наурской лезгинкой. Музыка сопровождалась весёлым звоном лопат, горячим блеском глаз на наших счастливых лицах.
— А ну-ка, поддайте-ка угольку, африканочки! — подгоняли мы девушек, разгружавших соседнюю платформу.
Первой закончила работу бригада Любаши. С лопатами на плечах, победно сверкая снежными улыбками, девушки прошагали с песней в чёрном самуме угольной пыли вдоль всего железнодорожного состава. Я не узнал бы Любашу, если бы не её прозрачный голубой шарфик на шее, похожий сейчас на старую застиранную тряпку. Она восторженно оглядывала ребят и девушек, окутанных облаками мелкого штыба, и беспокойно выкрикивала:
— Костя! Снегирёв! Где ты?
Я чуть не умер от смеха: она прошла совсем рядом, мимо, глядя прямо на меня, — и не узнала! Видно, хорош был я в своих модных кремовых брюках, если на расстоянии трёх шагов даже Любаша не могла узнать меня!
Очистив до последней крупиночки свою платформу, мы помогли разгрузить уголь и нашим соседкам, девчатам с табачной фабрики «Муратчаев-Назаров».
По оживлённым улицам города, мимо зеленеющих скверов и бульваров, заполненных праздной, гуляющей публикой, возвращалась с воскресника наша комсомольская колонна.
Проходя мимо монастыря, откуда на нас, как на чертей, вырвавшихся из преисподней, оторопело глядели изумлённые монахи, я с особым наслаждением завёл «Молодую гвардию»:
Вперёд, заре навстречу,
Товарищи в борьбе…
И шагающая за мной колонна дружно подняла к небу припев:
Чтоб труд владыкой мира стал
И всех в одну семью спаял, —
В бой, молодая гвардия
Рабочих и крестьян…
Казалось, на всей земле не было в ту минуту человека счастливее меня, и всё оттого, что я сумел устоять и не пойти на спевку, что мне совсем не жаль было новых кремовых брюк, а главное, что мне впервые удалось так необыкновенно встретить пролетарский Май — доказать своим трудом, что и я не последний человек в нашем союзе молодежи.
Ну, конечно же, ещё и оттого, что у своего плеча я видел милое, обсыпанное угольной пудрой черномазое лицо улыбающейся Любаши.
Экстренное заседание городского комитета комсомола посвящено разбору дела Павла Бульбанюка. Бывший боец железнодорожного батальона, Бульбанюк недавно демобилизовался по ранению. Ходил он без шапки, с лобастой, будто бурьяном заросшей, круглой головой, на голом теле — дырявый овчинный кожух. Голос низкий, утробный, пугающий.
В каждом городе, селе, местечке имеются свои местные чудаки. Таким чудаком у нас в комсомоле был Павло Бульбанюк. Самые досужие и невероятные замыслы, как он называл их — задумки, непрерывно осеняли его фантазию. Задумку он с бычьим упрямством немедленно стремился провести в жизнь.
Вместе с Оладькой Бульбанюк работал в депо маляром, красил вагоны и по наложенному трафарету выводил краской цифры и надписи.
На спор с Оладькой Павло вызвал на бой ни больше, ни меньше, как самого господа — бога Саваофа. Бой должен быть проведен публично, на глазах у верующих, на церковной паперти. Это была очередная задумка Бульбанюка.
В ту пасхальную ночь, когда я отказался идти в церковь и готовился к воскреснику, Бульбанюк с Оладькой заглянули на церковный двор, где при пляшущих огоньках восковых свечей верующие, в ожидании выхода причта и хора, стояли вокруг церкви, разложив на земле, на раскрытых платках и салфетках, куличи и крашеные яйца. По сторонам паперти, у входа в храм, возвышались два огромных гранитных шара, отшлифованных до скользкого зеркального блеска. Шары были причудой архитектора.
Тёплая весенняя ночь дышала безмятежным покоем и тихим сиянием сотен трепетных огоньков. Старики и старухи с благостными лицами стояли широким полукружием, изредка крестясь и поглядывая на колокольню, откуда вот- вот должен был грянуть весёлый праздничный трезвон колоколов, возвещающий о том, что воскрес Христос и что, поправ своею смертью смерть, он приобрёл бессмертие и вечную жизнь.
Дождавшись той минуты, когда внутри храма послышалось пение хора и над головами столпившихся на паперти людей заколыхались прошитые серебром и золотом парчовые хоругви, Бульбанюк взобрался на один из гранитных шаров и, с трудом удерживаясь на его глянцевой поверхности, обратился к верующим с агитационной речью. Его могучий бас покрыл голоса певчих.
— Граждане верующие! — по-дьяконски гаркнул Бульбанюк, уравновешиваясь в воздухе одной рукой. — Одумайтесь! Попы закидали ваши мозги тёмными сказками. Это же все брехня и миф. Никакого бога нема. И в доказательство того, что бога нема, я на ваших глазах делаю ему вызов. Если он есть, то пусть покарает меня! — И, погрозив кулаком небу, Бульбанюк выкрикнул: — Эй, боже, а ну, докажи, что ты существуешь!