Любовница Витгенштейна - [81]

Шрифт
Интервал

Вот только остается важный вопрос: откуда факты, если мир пуст?

На суперобложке «ЛВ», выпущенной издательством Dalkey Archive Press, солипсизм «любовницы» назван «явной метафорой абсолютного одиночества». И Кейт действительно ужасно одинока, хотя ее бесхитростные заявления («В сущности, даже тогда я была одинока») гораздо менее эффектны , чем глубоко нелепые факты, посредством которых она передает смысл изоляции: «Одна из вещей, которые часто восхищают людей в Рубенсе, даже если они не всегда знают об этом, заключается в том, что на его картинах всегда все всех касаются»; «Позже сегодня я, наверное, буду мастурбировать»; «Паскаль... отказывался сидеть на стуле, если по обеим сторонам от него не стояло еще по стулу, чтобы он не упал в пространство». Хотя для меня самым трогательным изображением ситуации Кейт стали печально-забавные описания ее попытки сыграть в теннис без партнера[23] — возможно, наиболее сгущенный символ того, что Кейт проклята пребывать в мире, логически атомизированном в его рефлективном отношении к языку, поскольку передача голых данных связана с (замечательно американской) одержимостью рассказчицы имуществом, удобствами и домами. Следующий фрагмент сокращен:

Не думаю, что я когда-либо упоминала другой дом.

Что я могла упоминать, так это дома вообще, стоящие вдоль берега, но такое обобщение не включало бы этот дом, ведь он [в отличие от дома Кейт] совсем не рядом с водой.

Все, что от него можно увидеть через то [мое] заднее окно наверху, так это угол крыши...

Узнав об этом, я сразу же поняла, что где-то должна также быть дорога, ведущая к нему, разумеется.

Однако мне никак не удавалось найти эту дорогу, причем очень долго...

Так или иначе, неспособность отыскать дорогу постепенно стала совершенно новым видом беспокойства в моем существовании (с. 112-113).

Разумеется, учитывая критическое присутствие в книге Витгенштейна как объекта ссылки, модели и любовника, заманчиво трактовать одиночество Кейт как интеллектуальную метафору саму по себе, как попросту функцию радикального скептицизма, задаваемого логическим атомизмом «Трактата». Ведь опять же откуда и для чего столь важные «факты», на которые — для Витгенштейна и для Кейт — «мир распадается»[24], но которые он в себе не заключает? Являются ли факты — реально существующие — неотъемлемой принадлежностью Внешнего? Позволяют ли они увидеть себя только через бренность чувств-данных и индуктивное мышление? Или, что гораздо хуже, возможно, они являются противоестественно дедуктивными продуктами той самой головы, которая принимает их за Внешние факты, подлинно онтические? Эта последняя возможность (если она усвоена и действительно принята на веру) представляет собой маршрут с остановками в скептицизме, затем в солипсизме и с конечной станцией в безумии. Именно эта последняя возможность наполняет неврастенией «Размышления» Декарта и таким образом порождает современную философию (а вместе с ней — отчетливо современное «отчуждение» индивидуума от любых совокупностей, будь то природных или общественных). Кейт неоднократно заигрывает с этим картезианским кошмаром, например:

Когда я начала писать об Ахиллесе, я в середине фразы подумала вместо него про кота[25].

Кот, о котором я подумала, сидел у разбитого окна в соседней комнате, которое заклеено липкой лентой, часто шуршащей на ветру.

Иначе говоря, о коте я тоже на самом деле не думала, так как нет никакого кота, кроме как в том смысле, что этот шуршащий звук напоминает мне о нем.

Так же как не было и никаких монет на полу студии Рембрандта, за исключением тех случаев, когда сочетание красок обманывало глаза Рембрандта (с. 81).

Дело в том, что одурачившие Рембрандта нарисованные монеты, а также сам Рембрандт, и Ахиллес тоже, ничем не отличаются здесь от «кота»: у рассказчицы Марксона не осталось ничего, кроме «шуршащих звуков» (то есть памяти, воображения и языка), для построения какого-либо Внешнего. Его поток бурлит в голове самой Кейт; то, что оно противится упорядочению и наполнению, объясняется тем отчаянием, с которым Кейт старается его упорядочить и наполнить: лихорадочный пафос ее поиска гарантирует неудовлетворенность. Заметьте, что к странице 81, когда блеск метафизической педантичности померк, Кейт вновь начинает говорить о нереальном коте как о «реальном». Важный эмоциональный момент заключается в том, что независимо от того, расходится ли с реальностью ее отношение к лингвистическим конструктам как существующим, или же оно является неизбежной реакцией на реальность романа, солипсическая природа этой реальности, по мнению Кейт, остается неизменной. Это двойная связь, вполне в духе Кьеркегора, Шекспира и Витгенштейна.

Тем не менее, пока я читаю и оцениваю «ЛВ», для Кейт в ее примирении с вероятностью того, что лишь ее собственные «ошибки» сохраняют мир, на кону стоит нечто большее, чем проблемы метафизики или даже безумия. Кейт весьма оптимистично относится к возможности сумасшествия — она шутит о том, что была безумна временами, в «незапамятные времена». На самом деле в конечном итоге на кону здесь стоят вопросы этики, вины и ответственности. Одна из проблем, которые предположительно так мучили Витгенштейна в течение двадцати лет, разделивших «Трактат» и «Исследования», заключалась в том, что логически атомистическая метафизика не сообщает решительно ничего об этике, или нравственной ценности, или о том, что значит быть человеком. Что делало вещи благими, правильными или достойными, так это история, к которой был небезразличен Витгенштейн-человек. Он, например, записался добровольцем в австрийскую пехоту в 1918 году, хотя мог бы и должен был быть признан негодным к службе, а еще раздал все свое имущество другим людям (в том числе Рильке). Став самым что ни на есть аскетом, Витгенштейн провел зрелые годы в пустой комнате, где не было даже лампы или комфортного кресла. Однако не случайно «Трактат», являвшийся в значительной мере продуктом той самой Вены, что породила «два из наиболее мощных и симптоматичных движений мировой культуры: психоанализ и атональную музыку — два голоса, говорящих о бесприютности современного человека»


Рекомендуем почитать
Монастырские утехи

Василе ВойкулескуМОНАСТЫРСКИЕ УТЕХИ.


Стакан с костями дьявола

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Спасенный браконьер

Русские погранцы арестовали за браконьерство в дальневосточных водах американскую шхуну с тюленьими шкурами в трюме. Команда дрожит в страхе перед Сибирью и не находит пути к спасенью…


Любительский вечер

Неопытная провинциалочка жаждет работать в газете крупного города. Как же ей доказать свое право на звание журналистки?


Рассказ укротителя леопардов

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Тереза Батиста, Сладкий Мед и Отвага

Латиноамериканская проза – ярчайший камень в ожерелье художественной литературы XX века. Имена Маркеса, Кортасара, Борхеса и других авторов возвышаются над материком прозы. Рядом с ними высится могучий пик – Жоржи Амаду. Имя этого бразильского писателя – своего рода символ литературы Латинской Америки. Магическая, завораживающая проза Амаду давно и хорошо знакома в нашей стране. Но роман «Тереза Батиста, Сладкий Мёд и Отвага» впервые печатается в полном объеме.