критика. У Леонова Щеглову многое нравится, и восхищается он с жаром: «Прекрасен и громаден лес Л. Леонова…» Но что поделаешь, если сомнение критика вызывает «храмовничество», символическая экстатичность темы леса. Он не возносит и не «разносит», а по преимуществу анализирует, прежде всего стремясь понять замысел вещи и природу художника, а затем уж и поспорить с ним. С каким увлечением воссоздает он перед читателем лучшие эпизоды леоновской книги, безошибочно выбрав самое яркое, запоминающееся, как, например, «фехтовальный выпад» Грацианского на лесной прогулке, вонзившего палку в родничок, святое для Вихрова место, и еще дважды повернувшего свой «посошок» в гортани источника, «песчаном беззащитном лонце», где словно бьется человеческое сердце. Критик воспринимает книгу Леонова как вещь незаурядную и все же с ошеломляющей откровенностью говорит, что в романе «напряженная выспренность соседствует с красотой, а задушевность — почти с бездушием».
Статья Щеглова о «Русском лесе» шокировала многих, кто видел в Леонове живого классика советской литературы, — можно ли так спорить с выдающимся мастером? На это хорошо ответил К. А. Федин, высказавший в своем отзыве о «спорных» статьях Щеглова такое соображение: «Очень важны для литературной жизни критические работы о произведениях зрелых художников слова. Не в том дело, чтобы опытнейший мастер «осознал» допущенные им ошибки (иной мастер сознает свои недостатки, слабости едва ли не глубже даровитого критика), но в том, чтобы вся литература могла учиться на убедительном разборе трудов мастера. Критика произведений, взятых из повседневного потока книг, пьес, фильмов, никогда не сравнится своею ценностью для литературы с серьезным рассмотрением незаурядных, известных явлений прозы и драматургии» 1 .
1 Письмо в секретариат СП СССР 16 февраля 1965 г . См.: Воронков К. Страницы из дневника. 1956—1970. М., 1977, с. 123.
Быть может, лучшие страницы статьи Щеглова о «Русском лесе» посвящены очерку характера Грацианского, который критик рассматривает как художественное открытие Леонова. Щеглову по душе изображение этого «просто выдающегося деятеля», блюстителя идейной чистоты в науке, а по существу демагога и провокатора с двоящимися глазами и душевным подпольем. В своем разборе критик еще как бы укрупняет фигуру Грацианского, берет его под увеличительную линзу и не пренебрегает способом, родственным добролюбовской «реальной критике», — выйти за рамки книги, описать явление «грацианщины». «Грацианские, если они работают в науке, — замечает Щеглов, — пишут «вполне перпендикулярные» предисловия и громящие каких-нибудь дельных ученых «перпендикулярные» статьи. В искусстве грацианские — представители тех «перпендикулярных» теорий и направлений, которые лишают искусство его «крыльев» и жизненно правдивого содержания. Они во всем умеют видеть прежде всего ошибки. Не занимаясь самим изучением новых проблем, они живут только тем, что ищут ошибки у других. И чем больше находят ошибок, тем веселее движется кровь в жилах грацианских».
Но вместе и заодно с автором и здесь критик идет лишь до известной черты. Объяснение нрава и характера Грацианского его дореволюционным прошлым, позорной связью с жандармским управлением разочаровывает критика как робость художника, избравшего слабое и избитое объяснение причин изображенного им ярко явления. Грацианские, связанные с царской охранкой, вымерли или вымирают, но почему они в достатке произрастают на почве новой действительности? — вот перед каким вопросом ставит критик автора романа, да и всех читателей его статьи.
Эти свойства критики Марка Щеглова не создали стойкой традиции. В недавние времена и по сей день критику рассматривают как обслуживающий персонал в литературном доме, а многие имена остаются неприкасаемыми. Щеглов не испытывал такого пиетета, как мы, к литературным чинам, именам и репутациям. Зато он больше нас уважал результат труда писателя — его книгу, как нечто существующее и действующее объективно, и еще больше — жизнь, ее воодушевившую и с нею соотносимую. Щеглов приступал к разбору произведения без задней мысли, относясь к нему как к чему-то природному, существующему вне зависимости от наших желаний, как к дереву или цветку, и готов был восхищаться его красой, но хотел знать и его болезни.
Его трудно, просто нельзя было заподозрить в хитроумном тактическом расчете, не говоря уж о личных видах или узкогрупповых пристрастиях. И упрека в переходе на «личности» он не заслуживал, даже когда без всяких «церемонных обиняков» (его словечко!) высказывал суждение, положим, о пьесе А. Корнейчука, драматурга, которому словно была «выдана на все времена некая индульгенция в защиту от критики!», и вот этому-то «неприкасаемому» автору Щеглов мог вымолвить напрямик: «Даже трудно порой разобраться, где в пьесе «Крылья» мы имеем дело с простой художественной слабостью и где начинается человеческая нечуткость, неспособность схватиться за голову при виде того, какие странные вещи порою выходят из-под пера» («Реализм современной драмы»).
Он был резче нас в осуждении плохого в литературе, он был увлеченнее, горячее нас в поддержке хорошего. И пожалуй, справедливее.