Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой - [77]

Шрифт
Интервал

. Суждение это удачно схватывает важнейшую посылку и жизненной философии, и эстетики писательницы: природа опыта коммуникативна, и рефлексия его естественнее всего осуществляется в режиме взаимодействия — на уровне стилевых структур, по ходу чтения произведения, с необходимым продолжением за его предел.

Разговор под микроскопом

Эпическому воображению — культу несравненного героя и сильного сюжета — Элиот противопоставляет воображение романное, насквозь диалогичное. Именно поэтому в кратком или даже пространном пересказе, схватывающем структуры сюжета, роман теряет смысл — он предполагает иные виды соучастия.

Фактически «Мидлмарч» весь состоит из разговоров и прилегающих к ним — подготавливающих или поясняющих их, как правило, куда более объемных, чем сами разговоры, — комментариев. Буквальное содержание реплик может быть малозначительно, куда важнее те действия, что реализуются в них косвенно. Поэтому рассказчику всякий раз так важно объяснить, а читателю узнать, что вкладывал в слова говорящий, а что, может быть, вовсе не думал вложить, но адресат почему-либо услышал. Между тем, что говорится, и тем, что делается посредством слов, возникает всякий раз напряженное, неоднозначное, нередко и парадоксальное отношение, образцово воплотившееся в такой, к примеру, фразе: «Да, ответил мистер Кейсобон тем тоном, который превращает это слово почти в отрицание» (202). Сталкиваясь снова и снова с подобными оговорками, мы учимся воспринимать общение как приключение. Мы начинаем принимать как данность, что при контакте даже близких людей взаимопонимание не гарантировано, поскольку ни один не осознает вполне собственных интенций, как не осознает и всех измерений контекста, в котором его воспринимает собеседник. Люди-миры сообщаются исключительно «по касательной» — на том уровне понимания, который достаточен для продолжения взаимодействия, и на том уровне разномыслия, который делает взаимодействие непредсказуемым. «Не следует обманываться чрезмерной понятливостью собеседников, — советует повествователь, — они лишь умножают источники недоразумений, увеличивая цифру расхождений в итогах» (438).

Бесхитростные, по большей части, разговоры на каждом шагу плодят недоразумения. К примеру, первый разговор доктора Лидгейта и Розамонды представляет собой чисто формальный обмен репликами, и откуда ему знать, что на этой зыбкой почве она уже воздвигла в воображении детализированный матримониальный сюжет? Повествователю это обстоятельство дает повод для комментария: «Бедный Лидгейт! Или мне следует сказать: бедная Розамонда! У каждого из них был свой мир, о котором другой не имел ни малейшего представления» (167). Точно так же и первое, исключительно лестное впечатление Доротеи о мистере Кейсобоне формируется по ходу разговора, в котором она почти все толкует вкривь: например, эгоистическую склонность Кейсобона говорить лишь о том, что ему интересно, воспринимает как проявление прямодушия и искренности. Почему, кстати? Да потому, главным образом, что незамеченный изъян (как, впрочем, и ложно приписанное достоинство) присутствует в ней самой. Отсюда — «Бедная Доротея!..» Сочувственно-ироническая характеристика «бедный»/«бедная» звучит в романе множество раз, и, кажется, нет персонажа, к которому оно не относилось бы. «Все мы смертные, мужчины и женщины» — простоватая Розамонда, умная Доротея, талантливый Лидгейт, бездарный Кейсобон и любой из нас, «любезных читателей», — так или иначе «бедны», уже хотя бы тем, что замкнуты в границах каждый своего личного опыта.

Самое общее, что у людей есть, что объединяет их и одновременно разъединяет, это «бессознательный эгоизм» (346; в оригинале — «unreflected egoism»), надежно спрятанный от сознания на уровне привычки. В каком-то смысле любой человек выступает сочинителем романа, в котором основным протагонистом является сам, а существование других людей заранее ограничивает предписанными им ролями. Поэтому любой, опять-таки, «человек может вызывать похвалы, восхищение, зависть или насмешки, рассматриваться как полезное орудие, зажечь любовь в чьем-то сердце или хотя бы быть намеченным в мужья и в то же время оставаться непонятным и, в сущности, никому не известным — всего лишь совокупностью внешних признаков, которые его ближние толкуют вкривь и вкось» (143).

Другая принципиально важная для Элиот посылка — о неразделимости слова и действия. В акте общения, в крошечном зазоре между одним человеком и другим всегда что-то происходит: люди беседуют, только беседуют, а в это время перестраивается, а то и переворачивается с ног на голову вся структура их отношений, «гибнет долго лелеемая надежда или рождается новое стремление» (214). Совсем нетрудно заметить, что результатом почти каждого разговора в романе является смысловой сдвиг, в большей или меньшей степени определяющий дальнейшее течение сюжета. В описаниях разговоров, как уже сказано, внимание все время приковано к неоднозначности тех действий, что происходят «поверх» или помимо слов, как правило, неумышленно и незаметно для самих собеседников. Например, разговор Уилла и Доротеи в главе LXXXIII ими обоими воспринимается как прощание навсегда, но на всем его протяжении в репликах обоих маячит противоположная возможность (шанс опознать соединяющее их чувство), которая и выходит на поверхность вдруг, в самой последней фразе. Другой пример — разговор Розамонды и Лидгейта в главе XXXI, в котором она, почувствовав себя обиженной, временно теряет способность управлять привычной светской маской, и этот случайный «сбой самоконтроля» оказывается решающим, меняет весь характер их отношений: «Миг естественности был точно легкое прикосновение пера, вызывающее образование кристаллов, — он преобразил флирт в любовь» (301). Течение любого разговора осложняется еще тем, что каждый из собеседников поддерживает «параллельно» внутренний диалог — и это переплетение двух или трех потоков речи, лишь частично озвученных, также приводит порой к непредсказуемым последствиям. Особенно драматичен бывает момент, когда тайное сомнение в себе вдруг озвучивается устами собеседника, возможно, даже не подозревающего о разрушительном действии этих слов: это происходит, к примеру, когда (в главе XX) Доротея, молодая жена мистера Кейсобона, по наивности и неведомо для себя высказывается в унисон с хором его ученых критиков, тем самым нанося сокрушительный удар по их брачным отношениям.


Рекомендуем почитать
Творец, субъект, женщина

В работе финской исследовательницы Кирсти Эконен рассматривается творчество пяти авторов-женщин символистского периода русской литературы: Зинаиды Гиппиус, Людмилы Вилькиной, Поликсены Соловьевой, Нины Петровской, Лидии Зиновьевой-Аннибал. В центре внимания — осмысление ими роли и места женщины-автора в символистской эстетике, различные пути преодоления господствующего маскулинного эстетического дискурса и способы конструирования собственного авторства.


Современная русская литература: знаковые имена

Ясно, ярко, внятно, рельефно, классично и парадоксально, жестко и поэтично.Так художник пишет о художнике. Так художник становится критиком.Книга критических статей и интервью писателя Ирины Горюновой — попытка сделать слепок с времени, с крупных творческих личностей внутри него, с картины современного литературного мира, представленного наиболее значимыми именами.Дина Рубина и Евгений Евтушенко, Евгений Степанов и Роман Виктюк, Иосиф Райхельгауз и Захар Прилепин — герои книги, и это, понятно, невыдуманные герои.


Литературное произведение: Теория художественной целостности

Проблемными центрами книги, объединяющей работы разных лет, являются вопросы о том, что представляет собой произведение художественной литературы, каковы его природа и значение, какие смыслы открываются в его существовании и какими могут быть адекватные его сути пути научного анализа, интерпретации, понимания. Основой ответов на эти вопросы является разрабатываемая автором теория литературного произведения как художественной целостности.В первой части книги рассматривается становление понятия о произведении как художественной целостности при переходе от традиционалистской к индивидуально-авторской эпохе развития литературы.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Обратный перевод

Настоящее издание продолжает публикацию избранных работ А. В. Михайлова, начатую издательством «Языки русской культуры» в 1997 году. Первая книга была составлена из работ, опубликованных при жизни автора; тексты прижизненных публикаций перепечатаны в ней без учета и даже без упоминания других источников.Настоящее издание отражает дальнейшее освоение наследия А. В. Михайлова, в том числе неопубликованной его части, которое стало возможным только при заинтересованном участии вдовы ученого Н. А. Михайловой. Более трети текстов публикуется впервые.


Тамга на сердце

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Языки современной поэзии

В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.


Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.


Самоубийство как культурный институт

Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.


Другая история. «Периферийная» советская наука о древности

Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.