Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой - [64]
Каждая из них сосредоточена на чем-то конкретном, непосредственно наблюдаемом, будь то место действия («На шканцах», «Полночь на баке», «Палуба к исходу первой ночной вахты», «В каюте» и пр.), способ действия («Метание гарпуна», «Разделка», «Разливка и приборка», «Погоня») или просто объект («Ночная сорочка», «Тачка», «Отварная рыба», «Трубка», «Линь», «Рогатка», «Мушкет», «Шляпа». Но при этом мы снова и снова оказываемся в ситуации, когда ход от чувственного к смысловому замедляется, развертывается в процесс более чем неоднозначный: смотрю, но не вижу — вижу, но не опознаю — опознаю, но не понимаю — понимаю, но замечаю предел понимания и т. д. Затрудненность зрения акцентирует промежуток между схватыванием очевидности и построением/осознанием неявного значения — как правило, не единственного, а одного из ряда возможных (этот эффект хорошо передается такой, например, характерной фразой рассказчика: «Слегка озадаченный, я некоторое время тщетно раздумывал над смыслом того, что увидел» (59)).
Затертая метафора, связывающая зрение с познанием, чуть не на каждой странице оживляется путем экспериментального разъединения привычной связки, закрепленной в аксиоматике здравого смысла. Увидеть — значит узнать (to see is to know)? Как бы не так. Самое «умственное» из человеческих чувств — чувство зрения — оказывается и самым беспомощным — и именно в ситуациях затрудненности зрительного восприятия повествование всякий раз, «как нарочно», тормозится и принимается обсуждать условия собственной возможности. «Пустое» в смысловом отношении место становится местом усиленной рефлексии, альтернативного смыслообразования.
Вот, для примера, описание, явно избыточное сюжетно и относящееся к объекту, так же явно не приспособленному для рассматривания. Речь идет о картине, «закопченной» и «стертой», висящей в полутемной проходной комнате захолустной гостиницы «Китовый фонтан», куда случай заносит Измаила на краткое время. И при единственно доступном в каморке «слабом перекрестном освещении», и при освещении более ровном (если вдруг «вы догадались распахнуть оконце в глубине комнаты») глаз не различает на полотне ничего, кроме «непостижимого скопища теней и сумерек». При всем этом Измаил почему-то избирает «удивительное полотно» предметом «долгого и вдумчивого созерцания и продолжительных упорных размышлений». Содержание картины не схватывается глазом, но воздействие, ею оказываемое, слишком ощутимо и передаваемо с помощью скорее тактильных, чем зрительных образов: изображение расплывается под взглядом, оно текуче, водянисто и в то же время пружиняще, подобно губке (boggy, soggy, squitchy[291]), разом и раздражает, и притягивает, «примораживает» (freezes) к себе, вымогая у зрителя «невольную клятву»: так или иначе любой ценой выяснить характер изображенного или природу эффекта, производимого «неведомым шедевром».
Кажется, здесь сформулирован принцип действия романа Мелвилла в целом, то есть принцип взаимодействия читателя с романом. Он полон описаний, которые обычно воспринимаются нами как прямые замещения объектов, — но в данном случае «наглядность» свойств почти всегда ставится под вопрос, оказывается иллюзорной, обманчивой[292]. В итоге важен не так объект, как способ отношения к нему — опыт восприятия, формы этого опыта, к которым нет иного доступа, кроме как через формы речи. Переживание картины само по себе развертывается в процесс, к которому незаметно приобщается читатель. Мы читаем: «…Поначалу вы готовы вообразить, будто перед вами — труд молодого подающего надежды художника, задавшегося целью живописать колдовской хаос тех времен, когда Новая Англия славилась ведьмами. Однако в результате долгого и вдумчивого созерцания и продолжительных упорных размышлений, в особенности же в результате того, что вы догадались распахнуть оконце в глубине комнаты, вы в конце концов приходите к заключению, что подобная мысль как ни дика она, тем не менее не так уж безосновательна…» Соучастие в поиске смысла обеспечивается здесь самой структурой фразы: ее грамматическая структура подразумевает усилие уточнения, движение от иллюзорного видения к более верному: «поначалу… однако… в особенности же… в конце концов… как ни… тем не менее»). Следя и следуя — не без труда — за витиеватой синтаксической конструкцией, мы естественно предполагаем, что нам вот-вот откроется нечто иное, сравнительно с тем, что ложно показалось в начале… и что же? в итоге возвращаемся к мысли о том, что исходная кажимость была «не так уж безосновательна», то есть оказываемся ровно там, откуда начали[293]. Логика оппозиций работает вхолостую, это скорее подобие логики, которое как раз и транслирует ощущение недоумения, растерянности глаза и мысли, упирающихся в предел или «нечто» (как в цитируемой далее фразе): «…Но вас сильно озадачивает и смущает нечто вытянутое, гибкое и чудовищное, черной массой повисшее в центре картины над тремя туманными голубыми вертикальными линиями, плывущими в невообразимой пенной пучине». Предмет озадаченности — «черная масса» в центре полотна — расплывается затем еще больше, поскольку порождает вереницу гипотез-интерпретаций, равно вероятных и невероятных
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Эмма Смит, профессор Оксфордского университета, представляет Шекспира как провокационного и по-прежнему современного драматурга и объясняет, что делает его произведения актуальными по сей день. Каждая глава в книге посвящена отдельной пьесе и рассматривает ее в особом ключе. Самая почитаемая фигура английской классики предстает в новом, удивительно вдохновляющем свете. На русском языке публикуется впервые.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Настоящая книга является первой попыткой создания всеобъемлющей истории русской литературной критики и теории начиная с 1917 года вплоть до постсоветского периода. Ее авторы — коллектив ведущих отечественных и зарубежных историков русской литературы. В книге впервые рассматриваются все основные теории и направления в советской, эмигрантской и постсоветской критике в их взаимосвязях. Рассматривая динамику литературной критики и теории в трех основных сферах — политической, интеллектуальной и институциональной — авторы сосредоточивают внимание на развитии и структуре русской литературной критики, ее изменяющихся функциях и дискурсе.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.