Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой - [66]

Шрифт
Интервал

Ахав прокладывает маршрут корабля и направляет действие романа, вписывая его в древнейший эпический сюжет о противоборстве героя и чудовища. Взору повествователя — соответственно, воображению читателя — капитан «Пекода» предстает впервые на мостике-пьедестале: «Весь он, высокий и массивный, был точно отлит из чистой бронзы, получив раз навсегда неизменную форму, подобно литому Персею Челлини» (137). Измаил описывает фигуру Ахава с невольно-трепетным восхищением: она великолепно экспрессивна как выражение «несгибаемой твердости и непреоборимой, упрямой целеустремленности» (138). Однако при ближайшем рассмотрении в позе этой обнаруживается ненатуральность: капитан-калека держится прямо, подобно мачте, но опирается при этом на искусственную костяную ногу; он «незыблем» на зыбкой палубе корабля исключительно благодаря специально выдолбленным отверстиям, в которые эта нога вставляется. В дальнейшем, когда охота на белого кита вступает в решающую фазу и Ахав сам назначает себя еще и главным дозорным, он придумывает новое техническое ухищрение — блок, насаженный на грот-мачту, и пропущенный через него канат позволяют ему поднять себя еще выше над палубой в гнезде-корзинке, откуда можно оглядывать «безбрежное море на многие мили вперед и назад, вправо и влево» (518). Ирония всех описанных ситуаций в том, что «царственный» индивид зависим в своих героических претензиях — с одной стороны, от технологий-«протезов», а с другой, от «низших», чем он, людей: например, от старшего помощника Старбека, который держит в руках свободный конец каната, или от корабельного плотника, кузнеца (величественная статуарность капитана — дело их рук). Так реализуется мотив демократической «взаимозадолженности» (inter-indebtedness) — как принципа, организующего социальную жизнь. То, что за пониманием этого принципа приходится плавать так далеко — в мир, предельно непохожий на городскую, сухопутную, буржуазную повседневность, — один из важных парадоксов романа, возможно, даже центральный.

Древнейшая должность впередсмотрящего, рассуждает Измаил в главе XXXV «На мачте», ведет счет от Вавилонской башни, первой грандиозной каменной мачты на корабле человечества, от египетских пирамид и Родосского колосса… «В наши дни мачтовые дозорные — это бездушная когорта железных, каменных и бронзовых людей», в числе каковых далее упоминаются Наполеон на вершине Вандомской колонны, генерал Вашингтон на колонне в Балтиморе, адмирал Нельсон на своем чугунном Трафальгарском возвышении. Образ впередсмотрящего на корабле соединяется с образом Героя, человека-монумента, возвышенного или себя возвысившего на пьедестал. Больно чувствуя контраст героического образа и реальной ограниченности существования, Ахав говорит в сердцах, что, будь его воля, велел бы себя перековать, увеличив в масштабе: чтобы «рост пятьдесят футов от пяток до макушки; потом грудь по образцу Темзинского туннеля… руки в три фута толщиной у запястий; сердца вовсе не надо; лоб медный и примерно с четверть акра отличных мозгов; и потом, постой-ка, стану ли я заказывать ему глаза, чтобы он глядел наружу? Нет, но на макушке у него будет особое окно, чтобы освещать все, что внутри» (460). Последнее — в противоположность опять-таки обыкновенному, заурядному человеку, который не может смотреть прямо в слепящий солнечный зрак — даже вперед и по сторонам он видит по-настоящему крайне мало.

Все свои упования люди сосредоточивают поэтому на фигуре героя, символической, монументальной, но полой[298] и к упованиям глухой: «Ни великий Вашингтон, ни Наполеон, ни Нельсон никогда не ответят, если окликнуть их снизу, как бы отчаянно ни призывали их помочь советом те, кто мечется, обезумев, по палубе у них под ногами; а ведь духовные очи их, надо думать, проникают сквозь густую дымку будущего и различают мели и рифы, которые следует обойти стороной» (167). Зависнув между недостижимой высью и подножием собственного пьедестала, герой обречен на непонимание «низших», притом что остро зависим от их желания его понять. Ахава — как и Авраама, героя веры у Кьеркегора, — невозможно «объяснить», с ним невозможно «отождествиться» путем сопереживания, о нем вообще «нельзя рассказывать… без оговорок, не подвергаясь риску, что отдельный человек запутается»[299]. Рассказ об Ахаве, собственно, и состоит весь из таких оговорок, по большей части воспроизводящих палубное разноречие. Обширная «толща» середины романа устроена так, что рассказчик (Измаил), переставая сам участвовать в романном действии, превращается в обезличенный голос и взор, предоставляет читателю воспринимать Ахава так и этак[300], остро сознавая невозможность сочувствовать ему, но также и невозможность ему не сочувствовать.

В каком-то смысле мы оказываемся в том же положении, что команда «Пекода», которой Ахав уже после начала плавания (в главе «На шканцах») вдруг объявляет о его истинной цели — не промысловой, а предполагающей метафизическую месть. Вместо игры на понятных условиях «нантакетского рынка» Ахав предлагает другую (торг «с небесной империей»), в которой больше чести, хотя неудача почти неизбежна. Читатель, уже погрузившийся в чтение романа, оказывается обескуражен в жанровых ожиданиях и должен решать: принять или не принять новый пакт взамен обещанного? Интересно, что Ахав, уже заставив матросов поклясться в верности мстительной миссии, о ней потом как бы забывает — точнее, применяет тактику хитрого умолчания, с учетом, как предполагает Измаил, непоследовательности человеческой природы. Длительные размышления, не перемежаемые действием, лишают людей храбрости, энтузиастическая воодушевленность скоротечна. «Все моряки на свете — народ довольно непостоянный и малонадежный; они находятся под воздействием переменчивой погоды и перенимают ее неустойчивость; и если их все время вести к достижению отдаленной и смутной цели, каких бы буйных радостей ни сулила она в конце, прежде всего необходимо, чтобы всякие будничные дела и занятия постоянно держали их наготове для решающей схватки» (220). Поэтому внешне Ахав хранит верность исконному назначению китобойца и соблюдает все обычаи ремесла: видимое отвлечение от «отдаленной», героической цели косвенным образом поддерживает мобилизованность к ней. Эта же тактика «рассредоточения внимания» применяется автором романа к читателю: переставая чувствовать принудительную, направляющую силу сюжета, мы погружаемся в стихию описательности, колеблемся между повседневностью (корабельные будни, при всей их для нас экзотичности, тоже будни!) и пространством символизации, между буквальным смыслом бесчисленных деталей и их метафорическими расширениями. Как и матросы «Пекода», мы


Рекомендуем почитать
Антропологическая поэтика С. А. Есенина: Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций

До сих пор творчество С. А. Есенина анализировалось по стандартной схеме: творческая лаборатория писателя, особенности авторской поэтики, поиск прототипов персонажей, первоисточники сюжетов, оригинальная текстология. В данной монографии впервые представлен совершенно новый подход: исследуется сама фигура поэта в ее жизненных и творческих проявлениях. Образ поэта рассматривается как сюжетообразующий фактор, как основоположник и «законодатель» системы персонажей. Выясняется, что Есенин оказался «культовой фигурой» и стал подвержен процессу фольклоризации, а многие его произведения послужили исходным материалом для фольклорных переделок и стилизаций.Впервые предлагается точка зрения: Есенин и его сочинения в свете антропологической теории применительно к литературоведению.


Поэзия непереводима

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Творец, субъект, женщина

В работе финской исследовательницы Кирсти Эконен рассматривается творчество пяти авторов-женщин символистского периода русской литературы: Зинаиды Гиппиус, Людмилы Вилькиной, Поликсены Соловьевой, Нины Петровской, Лидии Зиновьевой-Аннибал. В центре внимания — осмысление ими роли и места женщины-автора в символистской эстетике, различные пути преодоления господствующего маскулинного эстетического дискурса и способы конструирования собственного авторства.


Литературное произведение: Теория художественной целостности

Проблемными центрами книги, объединяющей работы разных лет, являются вопросы о том, что представляет собой произведение художественной литературы, каковы его природа и значение, какие смыслы открываются в его существовании и какими могут быть адекватные его сути пути научного анализа, интерпретации, понимания. Основой ответов на эти вопросы является разрабатываемая автором теория литературного произведения как художественной целостности.В первой части книги рассматривается становление понятия о произведении как художественной целостности при переходе от традиционалистской к индивидуально-авторской эпохе развития литературы.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Тамга на сердце

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Языки современной поэзии

В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.


Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.


Самоубийство как культурный институт

Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.


Другая история. «Периферийная» советская наука о древности

Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.