Кумар долбящий и созависимость. Трезвение и литература - [27]
И Евхаристия, как вечный полдень, длится.
Все причащаются, играют и поют.
Недаром Илья посвятил Мандельштаму одно из лучших своих стихотворений:
Мы начинаемся тогда,
Когда по чьей-то смерти минут
Определенные года,
И Землю к нам на шаг подвинут,
Чтоб твердость подгадать стопе,
И мозгу в маленькие мысли
Плеснуть словарь, и на пупе
Связать нас в узел, чтоб не висли.
Традиционные культурные апелляции к условному, литературному, непременно сопоставляемому с рукотворным творчеством Творцу с тех пор встречаются у Ильи Тюрина единично (например, в «Натюрмортах»):
(Дерево)
На взгляд со дна — ты состоишь из гнезд
И звуков, давших смысл шумерской фразе
Ветвей; страниц — исписанных до слез
Творцом. И им же скомканных в экстазе.
Было бы странно, если бы книжный мальчик конца ХХ столетия раз и навсегда отказался от подобного дискурса. Если бы это случилось, Илья с его интеллектуальной честностью непременно встал бы на путь иноческого служения. Однако, применительно к собственному творчеству пережитое постижение все чаще принимает у него архетипический для мирочувствования русского поэта характер Поручения и непосредственного соотношения, со-вещания с Творцом, как это происходит, когда речь идет о зарождении слова «К стиху»):
Ты не можешь покинуть меня, о, моя незаметная часть,
Потому что и я не смогу отпустить на дорогу
Твое странное тело, не нужное ей, и подчас
Незнакомое мне, и еще неизвестное Богу.
Тупик рационалистического и позитивистского подхода к сакральному для Ильи очевиден, и стародавней интеллигентской дилеммы: кто кого оставил — Бог человека или человек Бога, — для него не существует. В нем вообще нет прекраснодушной эйфории и размягченности русского интеллигента, ради душевного комфорта легко идущего на поводу взаимоисключающих допущений. Трезвость духа этого феноменального юноши поистине иноческая. Заповеди Божии для него постепенно наполняются конкретикой, которая отличает верующего в личного живого Бога от бесплодно философствующего «по поводу»:
Спаситель не знает ни имени, ни села,
А значит — не может судить, и твоя взяла.
Лицо, и одежда, и ступни при всех пяти —
Достойны руки принуждающего идти,
Судящегося и бьющего: он не тать,
Поскольку берет только то, что ты рад отдать, —
Не больше. Но если от Бога бежать — беги
От поприщ, одежды, и левой своей щеки.
Бродско-маяковско-пастернаковская интонация покидает стихи этого счастливого периода (еще раз напомним — действие происходит в пространстве одного года жизни мальчика, которому суждено дожить лишь до полных 19-ти!). Но мало-помалу она сменяется блоковской тревожной музыкой и графической двуцветной гаммой:
Мы в снегу. Если Бог попадет в метель —
Философия сгинет. И как постель
Будет выглядеть Рай (или Ад — как знать,
Коли смерть занесло, и не нам умирать).
(«Екклезиаст»)
Мотив одиночества Бога, преданного людьми, звучит все трагичнее, и это тем более поразительно, что поэты в основном заняты собственными экзистенциальными проблемами — отнюдь не только в возрасте Ильи, когда тема одиночества настигает всерьез и ломает большинство неокрепших душ:
Чем он дольше один,
Тем он больше Господь.
В стихах, обращенных к возлюбленной, не впервые у Ильи, но впервые с такой дихотомической резкостью появляется тема смерти. Мир, лежащий во зле, предстает уже в стадии конечного выбора, лишенным ненужных промежутков и отвлекающих от главного деталей:
Потому что — поймешь ли? — у смерти
Нет вопроса «Куда попаду?»
Нет Земли: только Бог или черти,
Только рай или ад. Мы в аду.
Этим утверждением заканчивается для Ильи Тюрина 1996-й год. И непонятно, отчего сильнее щемит душу — от конечности выбора или от этого мучительного вопроса, обращенного, судя по всему, к самому близкому человеку: «поймешь ли?» Не говоря уже о том, что поместить любимую в ад не решился даже «суровый Дант».
Год следующий — 1997-й — открывается обширным стансовым произведением «ХОР» — скорее всего, не поэмой по замыслу, потому что свои поэмы Илья строил на других основаниях. «ХОР» посвящен снова памяти Иосифа Бродского и приурочен к годовщине его смерти. В сложнейшей полифонии — и тончайшей строфике — этой, безусловно, этапной вещи тема Бога и тема смерти вновь неумолимо пересекаются:
Бог,
Ежели и жесток, —
То в том, что в секрете срок
Смерти хранит от нас.
Иль у Отца и чад
Разные взгляды на
Время и важность дат?
Илья непреложно понимал — просто не мог не понимать эту разницу «взглядов». Но спустя год после ухода учителя он чувствует себя старшим по отношению к адресату стансов — и имеет на это полное право: достаточно просмотреть все вышеприведенные цитаты, а еще лучше — перечитать все стихи 96-го. Как старший в разговоре с младшим, а не бессознательно заискивающий перед мэтром и старающийся попасть в тон ученик, он допускает необходимую по сюжету и уловимую только посвященными меру иронии, некоторого неоскорбительного пересмешничества основных тем Бродского, в разной — и часто всесокрушительной — степени сопровождающего любое ученичество. Илье Тюрину по-человечески чужд принцип «победителя-ученика», восточная, не знающая милости холодная гордыня преодоления прошлого: увидишь будду — убей будду. Но постепенно контрапункт развивается вглубь и обнаруживает самостоятельную, хотя и не самодовлеющую мелодию — кьеркегоровскую мелодию молчания Бога:
Бустрофедон — это способ письма, при котором одна строчка пишется слева направо, другая — справа налево, потом опять слева направо, и так направление всё время чередуется. Воспоминания главной героини по имени Геля о детстве. Девочка умненькая, пытливая, видит многое, что хотели бы спрятать. По молодости воспринимает все легко, главными воспитателями становятся люди, живущие рядом, в одном дворе. Воспоминания похожи на письмо бустрофедоном, строчки льются плавно, но не понятно для посторонних, или невнимательных читателей.
В своей книге, ставшей частью канонического списка литературы по постколониальной теории, Дипеш Чакрабарти отрицает саму возможность любого канона. Он предлагает критику европоцентризма с позиций, которые многим покажутся европоцентричными. Чакрабарти подчеркивает, что разговор как об освобождении от господства капитала, так и о борьбе за расовое и тендерное равноправие, возможен только с позиций историцизма. Такой взгляд на историю – наследие Просвещения, и от него нельзя отказаться, не отбросив самой идеи социального прогресса.
В настоящей монографии представлен ряд очерков, связанных общей идеей культурной диффузии ранних форм земледелия и животноводства, социальной организации и идеологии. Книга основана на обширных этнографических, археологических, фольклорных и лингвистических материалах. Используются также данные молекулярной генетики и палеоантропологии. Теоретическая позиция автора и способы его рассуждений весьма оригинальны, а изложение отличается живостью, прямотой и доходчивостью. Книга будет интересна как специалистам – антропологам, этнологам, историкам, фольклористам и лингвистам, так и широкому кругу читателей, интересующихся древнейшим прошлым человечества и культурой бесписьменных, безгосударственных обществ.
В 1831 году состоялась первая публикация статьи Н. В. Гоголя «Несколько мыслей о преподавании детям географии». Поднятая в ней тема много значила для автора «Мертвых душ» – известно, что он задумывал написать целую книгу о географии России. Подробные географические описания, выдержанные в духе научных трудов первой половины XIX века, встречаются и в художественных произведениях Гоголя. Именно на годы жизни писателя пришлось зарождение географии как науки, причем она подпитывалась идеями немецкого романтизма, а ее методология строилась по образцам художественного пейзажа.
В книге, посвященной теме взаимоотношений Антона Чехова с евреями, его биография впервые представлена в контексте русско-еврейских культурных связей второй половины XIX — начала ХХ в. Показано, что писатель, как никто другой из классиков русской литературы XIX в., с ранних лет находился в еврейском окружении. При этом его позиция в отношении активного участия евреев в русской культурно-общественной жизни носила сложный, изменчивый характер. Тем не менее, Чехов всегда дистанцировался от любых публичных проявлений ксенофобии, в т. ч.
Настоящая книга, написанная писателем-документалистом Марком Уральским (Глава I–VIII) в соавторстве с ученым-филологом, профессором новозеландского университета Кентербери Генриеттой Мондри (Глава IX–XI), посвящена одной из самых сложных в силу своей тенденциозности тем научного достоевсковедения — отношению Федора Достоевского к «еврейскому вопросу» в России и еврейскому народу в целом. В ней на основе большого корпуса документальных материалов исследованы исторические предпосылки возникновения темы «Достоевский и евреи» и дан всесторонний анализ многолетней научно-публицистической дискуссии по этому вопросу. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.
«Лишний человек», «луч света в темном царстве», «среда заела», «декабристы разбудили Герцена»… Унылые литературные штампы. Многие из нас оставили знакомство с русской классикой в школьных годах – натянутое, неприятное и прохладное знакомство. Взрослые возвращаются к произведениям школьной программы лишь через много лет. И удивляются, и радуются, и влюбляются в то, что когда-то казалось невыносимой, неимоверной ерундой.Перед вами – история человека, который намного счастливее нас. Американка Элиф Батуман не ходила в русскую школу – она сама взялась за нашу классику и постепенно поняла, что обрела смысл жизни.