И у матери лицо стало просветленным. Исплаканные глаза сияли. Вот и вырастила дочь! И не тому радовалась сейчас она, что помощницей теперь будет ей Дуня, что полегче станет ее жизнь, что отдохнут ее натруженные руки. А тому, что выросла Дуня доброй, умницей, сердцем легкой и отзывчивой. Господа и те увидели, какая у нее дочь! Отметили…
Братья смотрели на Дуню и тоже радовались. Они любили ее. На ее руках выросли. Всех четверых Дуня вынянчила, выпестовала. Сейчас, сидя рядком на лавке, они глаз с нее не сводили.
Только меньшой, Тимоша, потаращил, потаращил глаза и не стерпел: уснул с замусоленным куском пряника в руке.
Последняя лучина немного погорела да вдруг, ярко вспыхнув, погасла. Новую зажигать не стали. Все снова легли спать. И Дуня, устав за день, прикорнула на полу рядом с братьями.
Сладко спалось ей в эту ночь. Счастливые видела сны…
Глава восьмая
Дуня расстается с домом
Дуню провожали будто на край света. Хоть была горячая пора — сенокос начался, но на двор, откуда она уезжала, сбежалось чуть ли не пол-Белехова. Баб, девок, ребятишек набралось полным-полно. Из мужиков кое-кто тоже пришел.
Стояли, утирая слезы, перешептывались. Никто ничего понять не мог. Зачем отдают Дуню пуховскому барину? Продали ее, что ли? Чем она не потрафила? В чем провинилась? Вроде бы девка хорошая, услужливая, скромная. Никто от нее худого не видел. Вон и пела хорошо, и плясала лучше некуда… Так почему же вдруг отправляют ее в неведомые места? В Пухово… А где оно, Пухово-то? Говорят, где-то за Москвой. А Москва отсюда сколько верст будет? Далеко ль? Толком никто не знал. Но одно знали твердо: раз барская воля, то и говорить нечего.
Камердинер Василий, укладывая в бричку баулы, какие-то ларцы, накрепко привязывал веревками тяжелый кованый сундук с бариновыми вещами. Сам, посмеиваясь, уговаривал ревущую в голос Анисью. Ничего худого ее девчонке не будет. Для театра увозит ее барин Федор Федорович к себе в Пухово. Может статься, актеркой будет.
Актеркой?! Да что ж это такое — актерка-то? Беда какая свалилась им на голову! Слезы пуще прежнего полились из глаз Анисьи.
Тут же были и четыре Дуниных брата. Всех мать привела прощаться с сестрой. Старший, Демка, крепился, не плакал. Уперся глазами в землю. Молчал и губы себе кусал. На миг вскинет на Дуню сумрачный взгляд и опять уставится себе под ноги. Ну, а младшие, те ревели — Андрюха громко, в голос, ему жалобно подвывал Ванятка. А маленький Тимоша со страху и вовсе закатился…
И бабка была тут же. Тоже, старая, приплелась на барский двор проводить внучку. Стояла тихая, маленькая, вся иссохшая. Опиралась на посошок. Из слепых глаз медленно катились слезы. Губы беззвучно повторяли: «Господи, спаси-помилуй… Спаси-помилуй, спаси-помилуй…»
А сама Дуня была словно окаменевшая. Застыла с той самой минуты, как в избу к ним пришел староста и объявил барынину волю: пусть собирается Дунька, увозит ее с собой пуховский барин, надо думать, навсегда. Услыхав это, Дуня тихо охнула, покачнулась и больше слова от нее никто не услыхал… И сейчас стояла бледная, ни на кого не глядела, только крепко, изо всех сил прижимала к груди узелок. В него мать увязала кое-что из одежонки да несколько лепешек на дорогу.
Запричитала было Глашка, Дунина подруга: «На кого ты нас покидаешь…» Но красивая Наталья Щелкунова зло цыкнула: «Молчи, дура! Что воешь, как по покойнице? И без тебя тошно». Потом, махнув рукой, сказала: «Окаянная наша доля…», заплакала и пошла со двора обратно в деревню. Но все знали, что плакала Наталья не из-за Дуни, а из-за самой себя. И ей вчера староста объявил барскую волю. Нет, не позволяет ей барыня Варвара Алексеевна венчаться с милым дружком Алексашкой Сориным, Осенью барыня Алексашку в солдаты отдает.
Сейчас Наталья шла по деревне, а ее чуть ли не шатало от горя. Плакала и горевала она и об Алексашке, с которым ей уж навек проститься, ведь служить ему двадцать пять лет. Плакала, тужила и о том, что самой ей теперь гнуть спину в девичьей за пяльцами. И слепнуть и чахнуть над барышниным приданым.
Давеча, когда они хороводы водили, барыня сразу приметила, как искусно и цветасто у Натальи расшиты рубаха и венец на голове. И сказала барыня: раз Наташка Щелкунова эдакая рукодельница, пусть лучше не для себя, а для своей барышни Евдокии Степановны старается.
Красивое Натальино лицо было все залито слезами. Знала она: плачь не плачь — помочь ничему нельзя. Родилась она рабой господской, рабой ее и на погост снесут…
— Ну, девонька, — сказал Дуне камердинер Василий, основательно пристроив наконец на бричке все бариновы вещи для дальнего пути, — долгие проводы — лишние слезы! Усаживайся, Дуняша, вот сюда. Поехали…
День был ясный, светлый. А Дуне, будто сквозь частый дождик — слезы застилали ей глаза, — виделся и зеленый барский сад, и барский дом, и церковь с голубыми маковками, и деревня в низинке у реки. И лес, куда с девчонками бегала она по ягоды и по грибы. И луга, просторные, далекие. В последнюю минуту не выдержала — в голос заплакала. Расставалась она со своим домом, с матерью… А что ждет ее дальше, об этом страшилась думать.