И вот в том месте, где критиковались перегибщики в одной из республик Средней Азии, я остановился, и газета чуть не выпала у меня из рук. Дядя Парфен был поблизости, и он, мудрый человек, видно, понял мою тревогу и поддержал меня за локоть, сказав:
— Ты, Петручок, не волнуйся, читай… Читай до конца… Мы ж не все еще понимаем…
Дядя Парфен все, что происходило тогда, понимал всем сердцем, он уже готов был записаться в наш колхоз, но хотел сам во всем разобраться, все обдумать. И просил он прочитать статью Сталина с добрым намерением, из обыкновенного человеческого любопытства, чтоб все знать, чтобы быть уверенным в главном — колхозы будут если не в этом, так в будущем году. Обязательно будут!
Я тогда, конечно, не знал всего того, что знали взрослые. Не догадывался я ни о том, что думает сейчас дядя Парфен, ни о том, что подумают после прочтения статьи все наши земляки. Какая-то вялость сковала меня, лишила голоса, руки опустились. А меня просили:
— Дочитывай, Петручок, дочитывай быстрее…
Слышу, как дядя Парфен слегка подталкивает меня под локоть да так ласково-ласково говорит:
— Мы все тебя просим, сынок…
Это «сынок» меня и подбодрило и смелости придало. И я снова начал читать громко и выразительно, правда, немного быстрее.
Во время чтения мужчины несколько раз меня останавливали и просили отдельные места повторить еще раз. И когда я это место торопливо перечитывал во второй раз, то уж в третий раз перечитывать не просили. Должно быть, боялись, что я и вовсе перестану читать. Людей же грамотных в деревне тогда было очень мало.
Как только я кончил читать, сразу же, вернув газету дяде Парфену, стремглав бросился домой. И ничего не расслышал, что говорили мужчины за моей спиной. А разговор там начался бурный.
В хате мать спросила меня:
— За тобой кто гнался, что ли?.. На тебе же лица нет, побелел весь.
Я, ничего не ответив, забился в свою каморку. Что же теперь будет? На душе было неспокойно. Меня что-то сильно тревожило.
И в самом деле, чтение то обернулось для меня большими неприятностями.
XI
На другой день, в воскресенье, в школу идти не надо было. Я почти всю ночь читал, потому долго спал утром. Спал, как у нас говорят, словно пеньку продавши.
Проснулся от шумной возни возле печи. Мать что-то больше обычного гремела чугунами, плескала водой, и то выносила, то снова вносила в хату ведра, деревянные лохани.
В хате было уже совсем светло. Я догадался, что утро давно наступило. Но что делала мать, догадаться сразу не мог.
И только потом, когда встал, умылся, оделся и вышел во двор, понял, что у нас происходило. Отец и мать кормили своих… коня и вторую, которую обобществили, корову. У меня даже сердце зашлось. Понял: утром произошло невероятное — колхоз распался. Мои односельчане, прослушав днем статью «Головокружение от успехов», а потом, вечером — нашептывания Макара Короткого, всю ночь не спали, утром, на рассвете, позабирали все артельное и развели коров и коней по своим дворам. Правда, зерно Игнат Дрозд не разрешил разбирать, сказав, что это можно сделать позже. Против злой и молчаливой стихии, против такой реакции на статью Сталина он один не в силах был ничего сделать.
Отец тоже поддался общему течению и забрал своих коня и корову.
Спросил я тогда:
— Что ты наделал, тата?
Отец неохотно буркнул:
— Все так сделали… А я что, лысый?..
И пошел в хлев, к коню, который аппетитно, с хрустом расправлялся с большой охапкой клевера.
Хотел я бежать к дяде Игнату Дрозду, да как-то боязно стало: это ж я, выходит, виноват в том, что так получилось. Не надо было читать мне ту статью, пусть бы прочитал ее кто-нибудь из взрослых и, может, объяснил бы, что к чему. Вот тогда и не было б того, что произошло.
Но, признаться, далеко не так я тогда вначале думал. Совсем не так. Думал даже, что статья та не имеет к нам, калинковцам, прямого отношения, так как критикуются перегибы у других, а не у нас.
Да и мало ли о чем довелось мне думать в тот воскресный день, одному, сидя в хате.
А понедельник для меня был и вовсе тяжелый. Может, даже самый тяжелый в моей жизни. Хоть и раньше, чем обычно, пришел я в школу, но успокоения не было. Не заметил я прежнего ко мне внимания. С кем ни поздороваюсь — отворачиваются, с кем ни заговорю — отвечают молчанием, сердитым взглядом.
Перед самым началом занятий позвала меня к себе Софья Марковна. Она у нас была классным руководителем. Спросила, правда, ласково:
— Что у вас, Петручок, случилось?
Я понял ее вопрос, но ответа не находил. Тогда Софья Марковна сказала, что она уже знает о событиях в нашей деревне, в нашем колхозе, как там реагировали на статью о недостатках колхозного движения.
Пришлось мне рассказать все как было. Ничего не утаивая.
— После уроков, видимо, будут обсуждать твое поведение… — уже как-то безразлично, как мне показалось, сказала она и пошла в учительскую. Я стоял, словно онемевший, а в ушах слышалось только: «твое поведение, твое поведение». Страшно я тогда переживал, нервничал.
Когда прозвенел звонок, мне кто-то сказал:
— Иди, Ничипорук.
Куда идти, что делать? Ничего не знал. Так обидно мне стало, таким одиноким я себя почувствовал, что и представить трудно.