Она встала, забралась на плоский валун.
Константин смотрел на нее откровенно влюбленными глазами.
Ветер играл ее легким пестрым платьем. Она стянула с головы белый берет и подставила лицо солнцу и ветру, зажмурила глаза. А потом спрыгнула с валуна, подошла к Константину Сергеевичу и, глядя на него широко открытыми, почти испуганными глазами, сказала:
— Я, кажется, поняла, почему собака. Это исповедь художника. В собаке Илья Ефимович изобразил себя. Он шел к революции, шел на сторону рабочих. Собака лежит мордой к рабочим. И по дороге была убита. Не дошла… Не добежала… И убили ее такие, как Вера Ильинична, такие, как Юрий Ильич. Сын на автопортрете кричит: "Стреляйте!" — а стрелял сам. В своего отца. И дочь стреляла. Бесшумными пулями. Стреляла клеветой, наушничаньем. Вцепилась в его душу. В собаке он изобразил и судьбу своего друга Федора Шаляпина. А в Шаляпина вцепилась вся белогвардейская свора и золоченая Слава. И они, два великих ребенка, заблудившиеся два гения, рвались на обновленную родину, о которой мечтали смолоду. И не дошли. Недаром последней песней Шаляпина на этих камнях была "Степь да степь кругом, путь далек лежит, в той степи глухой умирал ямщик…" — Ирина готова была расплакаться.
Константин встал, взял ее за руки.
— Вы фантазерка и идеалистка, — мягко сказал он. — Нельзя путать два понятия — любовь к родине и тоску по родине, которую теперь называют модным словом "ностальгия". Шаляпин на чужбине растрачивал за злато и бриллианты то, что приобрел на родине, от своего народа. В России он творил, создавал, на чужбине не создал ничего. Вот уже шестнадцатый год он гастролирует по Европам, разбазаривает свой талант. Считается богачом, миллионером, а по-моему, он нищий. И вовсе не ребенок. Жалкий старик. Я преклоняюсь перед Шаляпиным-гением, но я не приемлю Шаляпина-гастролера. Любовь никакими кандалами и цепями не скуешь… — Константин взглянул на часы: — Нам пора ехать. За руль опять сяду я. Вы очень взбудоражены, вам нельзя доверить машину.
Ирина упрямо закусила губы. Была обижена.
Ехали молча. Мимо мелькали березы, сосны. Жара отступала. В раскрытые окна вливался душистый ветер. Запах моря. Запах хвои.
— Вы сердиты? — спросил Константин Сергеевич. — Я не хотел вас обидеть. Но "могу я сметь свое суждение иметь?" — смеясь, спросил он. — Разве это помешает нашей дружбе? Если бы мы мыслили абсолютно одинаково, это, наверно, было бы скучно. Ведь дуэт тем и хорош, что поют два голоса. — Константин Сергеевич дружески похлопал Ирину по руке. — Улыбнитесь…
Мимо мелькали березы, сосны.
Под вечер разбушевалась гроза. Ураганный ветер наваливался на дом, словно пытаясь свалить его под откос, в озеро.
От непрерывного грома жалобно дребезжали стекла в окнах. Загрохотало на крыше отодранное железо, и в угловой ванной комнатушке с потолка полилась вода. Поставили тазы, ведра.
Семья собралась в кухне за столом. Мать погасила огонь в плите, поставила на стол холодную жареную салаку и картошку, приготовленную еще днем. Ужинали молча. Под потолком испуганно мигала электрическая лампочка. Дружок забрался под стул, где сидел Ваня, прижался к его ноге и при каждой вспышке молнии тихонько повизгивал. Коля уткнулся лицом в грудь матери и обхватил ее руками. Забарабанили камни по крыше, и из-под колпака над плитой посыпалась сажа. Лампочка мигнула и погасла.
— Развалилась труба, и, наверное, кирпичи порвали электрические провода, — мрачно сказал отец.
Просидели до рассвета. Молча. На столе трепетало слабенькое пламя свечи, которую мать нащупала в шкафу и, вставив в бутылку, зажгла.
В темноте казался еще яростнее свист ветра. Скрипели деревья, что-то рушилось.
Потом какие-то усталые нотки послышались в завывании ветра, порывы его ослабевали, и к утру буря угомонилась. Коля заснул на руках у матери.
Утром Ваня с отцом, надев высокие резиновые сапоги, вышли на крыльцо. Бурей сбило деревянную стойку, и навес над крыльцом косо повис. А дальше — еще хуже. Ветер задрал угол крыши и запрокинул его. Ванин огород смыло со скалы. На косогоре повалило большую сосну, и она накрыла кроной баню. Ваня ходил по лужам и выбирал застрявшие в кустах луковки и морковки; сжатая пшеница, которая сушилась в нанизанных на кольях снопах, была развеяна ветром, пшеничные колосья свешивались с сучьев деревьев, и потоки моды все еще булькали и стекали с косогора в озеро. Маленькое озеро, на котором так мирно плавали листья кувшинок, теперь вздулось, вода в нем стала рыжая, всюду были разбросаны рогатые сучья деревьев, обломанные бурей; в глубоких темных лужах плавали осенние листья, похожие на клочья пепла. Деревья стояли голые, промокшие, продрогшие.
Мать вышла в накинутом на плечи плаще, глянула на разруху и, махнув рукой, заплакала. Отец ходил хмурый, подбирал колосья, растирая их в руках: по нескольку зерен в каждом колосе.
Ваня впервые ощутил тяжесть потерянного труда. Он тщательно шарил в кустах, скользил башмаками по мокрой траве косогора, собирая остатки своего огорода.
За этим занятием его застал Эйно. Он пришел неожиданно днем.
— Отпросился у хозяйки, — сказал он. — Пришел проведать, какую беду ураган принес в ваш дом. Жалко, урожай погиб. Остальное поправимо. Крышу водворим на место и так приколотим, что никакой ураган ее не снесет. Землю на валун натаскаем новую… Давай молоток да гвозди, полезем на крышу, — предложил он Ване и даже не спросил, почему Ваня пропустил два урока.