Кадиш по нерожденному ребенку - [10]

Шрифт
Интервал

поговорить со мной о ней, сказала она, и мы говорили и говорили, пока не договорились до постели — Господи Боже! — говорили и после, и во время, говорили и никак не могли наговориться. Да, так вот, я помню, начала она с того, что спросила: всерьез ли я думаю то, что сказал в пылу только что закончившегося спора; не знаю, что я такое сказал, ответил я, потому что в самом деле не знал: я там столько всего говорил и как раз собирался незаметно («по-английски», так ведь это называется) удалиться, потому что спор, закончившийся только что, раздражал меня и вызывал скуку; в ходе этого спора я, видимо, и сказал то, что сказал, подстегиваемый своим обычным и ненавидимым мною навязчивым многословием, которое овладевает мною главным образом в тех случаях, когда мне хочется помолчать, и которое в такие моменты есть не что иное, как молчание вслух, артикулированное молчание, если мне будет дозволено еще более заострить этот нехитрый парадокс; напомните мне, пожалуйста, что я такое сказал, попросил я, и она приглушенным, чуть хрипловатым голосом, почти строго, чуть агрессивно, с каким-то мрачноватым, боязливым волнением обозначила несколько опорных моментов; все это — не иначе как транспонированный в рациональную сферу, или сублимированный, или просто-напросто замаскированный рациональной сферой сексуальный заряд, подумал я пренебрежительно, с тем ощущением безошибочности, с каким мы обычно и допускаем самые большие ошибки, и с той самоуверенной слепотой, которая не позволяет нам распознать в мгновении — продолжение, в случайности — неизбежность, во встрече — столкновение, после которого по крайней мере один из участников должен будет тащиться далее искалеченным; сексуальный заряд, думал я естественно и постыдно, так, как мы обычно транспонируем, или сублимируем, или просто-напросто маскируем собственный сексуальный заряд. Да, и сейчас, особенно сейчас, в этой моей глубокой, непроглядной ночи, я скорее вижу, чем слышу, ту компанию и тот спор, вижу вокруг себя меланхолические лица, но вижу их лишь как театральные маски: маски трагические и маски смеющиеся, маски волков и маски ягнят, маски обезьян, медведей и крокодилов, и весь этот зоопарк негромко клокочет, будто огромное доисторическое болото, обитатели которого, словно в Эзоповой басне или, скорее, страшной сказке наперебой норовят сформулировать нравоучительную мораль; кому-то пришла в голову довольно меланхолическая идея, чтобы каждый сказал, где ему пришлось побывать, и тут, усталыми каплями, будто из уходящей тучи, которая давно уже истощила свою силу, стали падать названия: Маутхаузен, излучина Дона, Речк, Сибирь, Центральная тюрьма, Равенсбрюк, улица Фё, проспект Андрашши, 60, деревни, куда ссылали на перевоспитание классово чуждые элементы, тюрьмы для повстанцев 56-го года, Бухенвальд, Киштарча[8], и я уже опасался, что очередь вот-вот дойдет до меня, но, к счастью, меня опередили: «Освенцим», произнес кто-то скромным, но самоуверенным тоном победителя, и компания дружно закивала; «Нечем крыть», — подвел итог, с немного завистливой, чуть-чуть обиженной, но в конечном счете все-таки уважительной улыбкой хозяин дома. Потом всплыло название одной модной тогда книги, и прозвучала фраза из нее, которая была модной в те времена, да и сегодня остается модной, и наверняка всегда будет модной, фраза, которую автор как бы предваряет продолжительным многозначительным покашливанием, оказавшимся тем не менее бесполезным, ибо голос его все равно как бы слегка хрипит и прерывается от волнения: «Освенциму нет объяснения» — вот так, лаконично и взволнованно, звучит эта фраза в той книге; хорошо помню свое удивление, когда я увидел, как компания эта, в массе своей все же повидавшая жизнь и побитая ею, восприняла эту дурацкую фразу, как обсасывала ее, обсуждала, как щурились из-под масок, хитровато, или растерянно, или непонимающе, глаза; можно было подумать, что высказывание это, в зародыше исключающее возможность всяких дальнейших высказываний, обладает каким-то содержанием, тогда как вовсе не надо быть Витгенштейном, чтобы заметить: даже если исходить из одной только языковой логики, фраза эта ошибочна, в ней отражаются разве что некие тайные помыслы, ложное или искренне инфантильное морализирование и разного рода подавленные комплексы, если же отвлечься от этого, то никакой информационной ценности в ней нет. Кажется, я это высказал вслух, а потом так и не смог остановиться, это была почти логорея, я говорил и говорил, время от времени замечая устремленный на меня женский взгляд, который словно бы воду хотел из меня высечь, как Моисей из скалы: вот такое сравнение, поспешное и неточное, пришло, пока я говорил, мне в голову, отражая разве что какие-то скрытые помыслы и разного рода подавленные комплексы; это была она, впоследствии моя жена, а до того — любовница, с которой, однако, я познакомился лишь после этого разговора, когда, устав, стыдясь себя и обо всем забыв, я собирался незаметно («по-английски», так ведь это называется) удалиться, и тут она прошла, направляясь ко мне, по голубовато-зеленому ковру, будто по морю. Я и не помню уже, что говорил: должно быть, я высказал свое мнение, которое, наверное, не очень с тех пор изменилось, если изменилось вообще, во что я не верю ни капельки, только нынче я не очень-то высказываю свое мнение, — может, отсюда и некоторые мои сомнения относительно наличия у меня своего мнения; да и кому мне его высказывать, свое мнение: я ведь не толкусь постоянно во всяких там домах отдыха, расположенных в каком-нибудь Среднегорье, чтобы в обществе доктора Облата и подобных ему высоколобых интеллектуалов убивать еле-еле ползущее время высказыванием своих мнений; где уж там, если я безвылазно, или почти безвылазно, сижу в полуторакомнатной (чуть не сказал: квартире) дыре на пятнадцатом этаже панельного дома, в этом, прости Господи, жилье, то продуваемом ветром, то прожариваемом солнцем (иногда то и другое имеет место быть одновременно), сижу, порой поднимая глаза на сияющее небо или на облака, в которых собственной авторучкой рою себе могилу, трудолюбиво, будто каторжник, которого каждый день подбадривают свистком, чтобы он глубже вонзал заступ, чтобы на еще более мрачных, еще более сладких нотах выводил смычком мелодию смерти; разве что высказывать свои мнения гудящим водопроводным трубам, дребезжащим отопительным батареям да крикливым соседям за стеной, здесь, в этом панельном доме, что вздымается в сердце Йожефвароша, впрочем, где там в сердце, уж скорее в прямой кишке, — в доме, который в этих прижавшихся к земле кварталах неуместен, нелеп, словно несоразмерно большой протез руки или ноги; но отсюда, из своего окна я по крайней мере могу заглянуть за — как это ни невероятно — все еще стоящий ветхий забор и увидеть убогую тайну убогого сада, тайну, которая так долго занимала и волновала меня в детстве, а теперь не только не волнует, но, напротив, вызывает лишь скуку, как, собственно, и та мысль, что в результате стечения ряда обстоятельств (развод, моя приверженность к самым неудачным решениям, которые отнюдь не всегда являются в то же время и самыми простыми, ну, и еще тот факт, что деньги я в общем никогда не греб лопатой), словом, в результате стечения ряда обстоятельств я снова оказался там, где провел, еще в детстве, несколько тоскливых летних и зимних каникул и где обогатился кое-каким печальным опытом, — итак, мысль о том, что я снова живу и, видимо, буду жить, пока жив, здесь, на высоте пятнадцати этажей над собственным детством, а значит, меня неизбежно и теперь уже исключительно ради того, чтобы испортить мне настроение, будут порой посещать детские, совершенно ненужные воспоминания — ведь воспоминания эти давным-давно сделали то, что должны были сделать, то есть выполнили свою коварную, всеразрушающую, всеразгрызающую крысиную работу, — так что воспоминания эти с чистой совестью могли бы теперь оставить меня в покое. Однако вернусь — куда бишь? — ага, к собственному мнению: Господи Боже! меня, видимо, угораздило-таки сказать, что фраза эта, «Освенциму нет объяснения», ошибочна уже с точки зрения формальной логики: ведь что значит: «Освенциму нет объяснения»? У всего, что существует, всегда есть какое-то объяснение, и пускай, как оно и должно быть, объяснение это — произвольное, ошибочное, такое, сякое, но оно

Еще от автора Имре Кертес
Без судьбы

«Без судьбы» – главное произведение выдающегося венгерского писателя, нобелевского лауреата 2002 года Имре Кертеса. Именно этот роман, во многом автобиографический, принес автору мировую известность. Пятнадцатилетний подросток из благополучной еврейской семьи оказывается в гитлеровском концлагере. Как вынести этот кошмар, как остаться человеком в аду? И самое главное – как жить потом?Роман И.Кертеса – это, прежде всего, горький, почти безнадежный протест против нетерпимости, столь широко распространенной в мире, против теорий, утверждающих законность, естественность подхода к представителям целых наций как к существам низшей категории, которых можно лишить прав, загнать в гетто, уничтожить.


Английский флаг

В сборник известного венгерского писателя Имре Кертеса (р. 1929) вошли три повести, в которых писатель размышляет о печальном опыте тоталитаризма в его жестких, нечеловеческих формах при фашизме и сталинизме и в «мягких», но не менее унизительных — при режимах, сложившихся после войны в странах Восточной Европы.


Протокол

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


По следам преступления

Эта книга об истории развития криминалистики, ее использовании в расследовании преступлений прошлого и наших дней. В ней разоблачаются современные методы фальсификации и вымогательства показаний свидетелей и обвиняемых, широко применяемых органами буржуазной юстиции. Авторы, используя богатый исторический материал, приводят новые и малоизвестные данные (факты) из области криминалистики и судебно-следственной практики. Книга адресуется широкому кругу читателей.


Самоликвидация

Действие нового романа нобелевского лауреата Имре Кертеса (1929) начинается там, где заканчивается «Кадиш по нерожденному ребенку» (русское издание: «Текст», 2003). Десять лет прошло после падения коммунизма. Писатель Б., во время Холокоста выживший в Освенциме, кончает жизнь самоубийством. Его друг Кешерю обнаруживает среди бумаг Б. пьесу «Самоликвидация». В ней предсказан кризис, в котором оказались друзья Б., когда надежды, связанные с падением Берлинской стены, сменились хаосом. Медленно, шаг за шагом, перед Кешерю открывается тайна смерти Б.


Рекомендуем почитать
С высоты птичьего полета

1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.


Три персонажа в поисках любви и бессмертия

Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с  риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.


И бывшие с ним

Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.


Терпеливый Арсений

«А все так и сложилось — как нарочно, будто подстроил кто. И жена Арсению досталась такая, что только держись. Что называется — черт подсунул. Арсений про Васену Власьевну так и говорил: нечистый сосватал. Другой бы давно сбежал куда глаза глядят, а Арсений ничего, вроде бы даже приладился как-то».


От рассвета до заката

В этой книге собраны небольшие лирические рассказы. «Ещё в раннем детстве, в деревенском моём детстве, я поняла, что можно разговаривать с деревьями, перекликаться с птицами, говорить с облаками. В самые тяжёлые минуты жизни уходила я к ним, к тому неживому, что было для меня самым живым. И теперь, когда душа моя выжжена, только к небу, деревьям и цветам могу обращаться я на равных — они поймут». Книга издана при поддержке Министерства культуры РФ и Московского союза литераторов.


Жук, что ел жуков

Жестокая и смешная сказка с множеством натуралистичных сцен насилия. Читается за 20-30 минут. Прекрасно подойдет для странного летнего вечера. «Жук, что ел жуков» – это макросъемка мира, что скрыт от нас в траве и листве. Здесь зарождаются и гибнут народы, кипят войны и революции, а один человеческий день составляет целую эпоху. Вместе с Жуком и Клещом вы отправитесь в опасное путешествие с не менее опасными последствиями.