«Кому это ты молишься? Уж не этому ли черному трупу», – кощунственно-дико врезался откуда-то вопрос.
«Нет, нет, это грех, грех так думать… Господи, спаси меня. Господи, спаси меня, – еще настойчивее твердил я. – Это враг Твой искушает меня… Спаси меня. Ты можешь. Ты спасешь… Ты все можешь! Больше не буду я лгать… Господи, спаси меня от развратных помыслов, от всего спаси. Господи мой, Господи!»
«Что это за чепуху я бормочу. Нелепость какую-то… спать хочется…»
«Господи, прости… Ты видишь, что не я это… Господи, я мучаюсь, Ты видишь. Успокой меня, дай веру!..»
И снова так хорошо, тепло стало мне, снова заколебалось все вокруг, и из глубины синего душистого ладана ласково-ласково пели: «Всякое ныне житейское отложим попечение»…
… Я маленький-маленький был, в синей рубашечке; бабушка утром одернет ее и скажет:
– Ну, Ленточек, – она почему-то меня звала так, – теперь молись Богу.
– Я вместе хочу!
– Ну, хорошо, вместе давай.
– Нет, ты постой, ты меня на руки себе возьми.
– Будет шалить-то, видишь, ты какой тяжелый.
– Ну, милая, ну, бабушечка, возьми, так лучше.
«Всякое ныне житейское отложим попечение»…
«Господи, плакать хочется… Хорошо мне, Господи.
Спаси меня. Пусть так всегда… всегда имели бы, всегда бы ладан, всю бы жизнь так. Господи, о, как устал я, возьми меня к Себе, как бабушка, на руки хочу…»
…Она в Вятку ездила. Как мы ждали ее каждый день, с утра на лавочке за воротами. Поле широкое, дорогу видно за несколько верст. Едет, едет! Бабунчик едет. Я впереди всех. Маленький, худенький, шапка в траву слетела. Вот и она. Милая, добрая, бабунчик мой! Уж и целует, и целует волосы, глаза…
– Что же ты плачешь, глупый, ну, на тебе грушу!
Я не слушаю, мне так жалко, так жалко чего-то.
– Бабунчик, ты навсегда теперь к нам, навсегда! – сквозь слезы шепчу я ей на ухо.
– Ах ты милый мой, ненаглядный внучек мой, Господь с тобою, полно. Ну конечно, навсегда…
«Господи, Боже мой, не хочу я больше быть Антихристом, не надо, возьми меня к Себе, возьми, Господи. Господи, разве я не маленький, не худенький внучек Твой? Приди же ко мне, приди же ко мне, приди навсегда, не оставляй меня. Больше не в силах я быть один…»
Кончили. Священник резко задернул занавеску. По церкви прошло движение.
«Точно войску „вольно“ скомандовали», – подумал я.
«Так и останешься один, – грубо прервал я себя, – некому приходить к тебе. Не Христос ли уж в самом деле: Бог в человеческом теле! Вот разнюнился! Никто не придет, никто! Пустое место там, вот такая же черная дыра, как в парче святого, – сушеный труп там, и ничего больше. Бог твой ел, пил, спал, все „функции“ совершал – ну, значит, по всем правилам искусства и разложился. Никого и ничего нет. Будет дурака-то ломать».
«Господи, отгони от меня, это враг…»
«Э, будет: враг, враг, отгони, отгони! Кого отгони? Разве не сам я все это говорю? И то сам, и это сам. Там сам разнюнившийся, а тут в здравом уме и трезвой памяти. Больше ничего.»
«Господи!..»
«А то, пожалуй, помолись, помолись. Посмотрю я, как Он придет к тебе. Пусть придет – я первый осанна запою. Нет, брат, кабы действительно пришел, все бы уверовали, да и как не уверовать. Себя возьми. Разве не уверовал бы? А коли все веру потеряли, значит, ни к кому не приходит! Понаделали деревяшек и молятся. Ишь какая – толстая на колени встала… Раздеть бы…»
«Спаси, Господи… хочу…»
«Довольно, ведь уж и сам видишь, что никто не придет. Подумай только, из-за чего разнюнился: дым этот – обыкновенный ладан, в лавочке куплен, угли из печки. Хор не ангельский, а из послушников, которые на женщин с клироса посматривают и под Херувимскую раздевают их за милую душу. Священник тоже простой поп, придет и попадью свою станет щупать. А все твое хныканье еще того проще объясняется: не спал ночь, иззяб на бульваре… Эх, дурак, зачем вчера из сада убежал. Как бы ночь-то провел. Небось, танцовщица – мастерица своего дела.
Уходи-ка отсюда поскорей. Предоставь уж толстым бабам перед пустой черной дырой на земле валяться. А тебе не к лицу. Ты понял истинный смысл жизни. Тяжело это: ну, а ты неси – за всех неси!»
Я окончательно пришел в себя и тупо холодно осматривал церковь.
Крестились набожно, по-прежнему многие стояли на коленях. Но лица показались мне нерадостными, утомленными, скучающими, никакого «попечения» не отложившими.
И зло меня взяло на себя, что я так по-мальчишески глупо чуть не разревелся и в какого-то Бога уверовал, вообще «взмолился».
«Ну, уж это было последний раз», – оправдывался я перед собой. «Аминь» – теперь по-настоящему, навсегда, до гроба…
А все-таки приложусь «на прощанье». Нарочно, назло. Не верю, не люблю, в грязи весь, и вот подойду, как все, глупую рожу скорчу и «благоговейно» приложусь.
Я все это проделал и пошел вон из церкви.