Избранное - [11]

Шрифт
Интервал

бытийствуют – и нет ни лева,
ни права в их саду косом.
А страсть тверда, как кость, как остов,
как гостья гордая погостов,
и тело кружится, как остров
в житейском море суеты.
Увидишь о своем часу и ты,
как славно скачут черти в кале
и забивают кол в Господень хлеб
и как в три яруса по вертикали
вселенский вертится вертеп.
А я твой глаз и взором бос,
и у тебя в когтях храним.
Небось ты боль? Небось ты Босх?
Небось святой Иероним?
Грешит седая борода
над раскоряченной любовью,
в огне по горло города
прикованы к средневековью.
У колб, реакторов, реторт
хвостом накручивает черт,
и атомы летят на части,
и вавилонские напасти,
и всеегипетские казни,
и блудодейнейшие блазни
ползут, как слизни, в драный нос,
и черный замок точно печи
обугленные поднял плечи,
в огне и тьме он – как Патмос.
А Босха дьявольская пасха
от адской радости строга,
когда бесенок за подпаска,
а страсть подъята на рога.
Колдуньиной иглою воск,
скажи, не насмерть ли раним?
Небось ты бой? Небось ты Босх?
Небось, святой Иероним?
Забрался бес к тебе в ребро,
и раком ползает добро.
И не оно ль того хотело,
что где-то, клейко забелев,
в обтяжку лайковое тело
надето на прохладных дев.
Отшельник ежится в пещере,
а блуд впился в сосцы беды,
и страхи Божьи, зубы щеря,
раздули щеки и зады.
Отшельник ежится в пещере,
когда над ним занесены
и блещут тщи, как Лота дщери,
и сны, как блудные сыны.
Ах, маленький святой Антоний!
Завыл, как волк, святой посул,
и душ вытягивает тони
с апостолами Вельзевул.
Бесовский рой вещей в пещере
озорничает ввечеру,
вонзая зло и злобу в щели,
вгрызаясь в каждую дыру,
загнав под ногти и под кожу
всесотрясающую дрожь
и привалясь к тебе как к ложу
багровою оравой рож.
Всеадье! и разгульный пост! —
скользнула ласочкой ятровь.
Небось ты бес? Небось ты Босх?
Небось небесная любовь?

17 декабря 1970

Я БЫЛ

(фуга)

Я был. Но кажется, что и остался
сам при себе? Иль даже при своих?
Я был и все-таки не сдался.
Быть может, только в ширину раздался,
и вот теперь живу я за двоих.
И за тебя живу. И пусть живу я вдвое,
от одиночества по-волчьи воя,
в себя вонзая когти и клыки.
И головы мои все сжались в кулаки.
А голос – рвется в дыры черных ртов он,
из глотки вырван да и четвертован.
А голос – он на мысли лобной бьется.
Мели, Емеля? Мýки намели!
Отхлынет голос, но и остается
воздушно-грязной пеной на мели,
как в выброшенных лебединых пачках.
Мели, Емеля! Лебедь уплыла,
и, песню с края суриком запачкав,
закат грозится воду сжечь дотла.
Ах, мука милая! Ты и шустра же!
На истину прищурился Пилат, –
и за плечами во весь рост, как стражи,
стоят два голоса на некий третий лад.
И за тебя живу. Воистину двоится
в любом глазу любая суть и стать,
и тот великий трус, кто не боится
несуществующее познавать.
А много ли меня? И велика ли кража?
И вот, вытягиваясь из последних жил,
восстали за спиной два страшных стража
и только смотрят, как я был.
И если мне на глас седьмый живется,
и если чувства стали что крюки,
то всё, что даже робко отзовется,
пускает в ход клыки и кулаки.
О музыка моя! Воздушные ухабы
и волны полузабытья.
Я был и ждал – и был я, дабы
ко мне прижалась музыка моя.
И прижилась. Но бесовой напастью
со мной кружилась в вальсе лиховерть.
О, если б музыкою истекать, как страстью,
когда придется удаляться в смерть!

1970

ПЕРВЫЙ КОНЦЕРТ

(As-dur)

для рояля с оркестром

Партию рояля исполняет автор

Я – рояль:

    Я сам себя приподнял, словно сад,

    на голой площади пустой ладони.

Tutti:

    А ветки хлещутся и голосят,

    то голосуют ввысь, то мокрые висят,

    и капли падают...

Рояль:

                      Всё о своем долдоня.

    А треугольнички (подлаживаясь к ним):

    Динь-дон, динь-дон (дьячками вскользь молебна).

Рояль:

    А сад у бури на груди храним.

Tutti:

    Несется ливнем сад, безумный аноним,

    и ревом царственным раскинулся хвалебно.

Рояль:

    Ладонь, как памятник, приподнял дуралей,

    А скрипки взвизгнули: над загнанными днями.

Tutti:

    Несется бурный сад, бежит со всех аллей

    и выворачивается с корнями.

    А поверху стучит, стучит в тарелки медь,

    листочки щелкаются друг о друга

    пощечинками...

Tutti:

                      И пошла греметь

    овражьей жизни темная округа.

Рояль:

    Последней ярости – увал! Обрыв!! Яруга!!!

Tutti:

    О муза ужаса, ты дрогнула, подруга.

    Какой там сад! Я голая ладонь,

    и, пальцы точно ноги раскоряча,

    пришлепну сгоряча умишко. Нет, не тронь! –

    мурлычут деревянные. Долдонь! –

    ударил барабан по жизни! – Взвой же, вонь,

    и взвейся из нутра, испуганный огонь!

    Долдонь по жизни – вот и вся задача.

Tutti:

    А сад по ветру тащится что кляча,

    и свечи с двух концов пылают, чуть не плача.

Рояль:

    На черном теле мертвого рояля

    лежу, ладонью, словно ликом, бел.

    Лежу-гляжу и сам не знаю, я ли

    от дивного виденья оробел.

    И уши, словно лошади, сторожки.

    Еще стучится сердце в кулаке,

    а линии уже проходят, как дорожки,

    по распятой на вечности руке.

Tutti:

    Куда они ведут?

Рояль:

                      При трех свечах гаданье,

    и обрученье с болью и с судьбой,

    и еле слышное воздушное свиданье

    с былым и с будущим собой.

    При восковых слезах трех свечек, а гобой

    поет мне, что картинкой мирозданье