Избранное - [32]
Налево был зал побольше — гостиная с длинными кожаными диванами по стенам.
Уже издали слышались голоса собравшихся там барсов.
Туда и направился Акош.
Открыв дверь, он сначала ничего не мог разобрать. Одни густые облака сигарного и сигаретного дыма клубились перед ним предвестьем близкой вечерней бури, застилая даже лампы на стенах и на потолке.
Человек тридцать — сорок смутно выступали из этой полумглы. В замешательстве Акош на мгновенье остановился.
Но его уже заметили и приветствовали торжествующим ревом. Повскакав с мест, барсы, эти усатые хищники кутежей, подбежали к нему и нарасхват потащили, вопя наперебой:
— Акош, Акошка, входи, садись, к нам, сюда! Какие-то незнакомцы, гораздо моложе его, представлялись, называя сразу на «ты»:
— Servus humillimus[37], честь имею, где ты пропадал до сих пор?
— Ну, старина, на твоем счету много набралось, надо сегодня скостить, — с укоризной выговаривали другие.
Но всех перекрыл голос Кёрнеи:
— Прощение кающемуся грешнику!
Довольный хохоток прокатился по логову барсов.
В василькового цвета атилле с золотыми шнурами, на две головы выше остальных, Кёрнеи своей ручищей, ломавшей надвое серебряный форинт, стиснул хрустнувшую в ней узкую руку Акоша и как предводитель барсов приветствовал его с величавой любезностью. Нечто торжественно-суровое, даже грозное было во всей его повадке.
Поговорить им толком, правда, не дали. Кёрнеи везде приходилось поспевать в этот день, всех принимать, толковать с персоналом о вине и ужине. И сейчас его тоже отозвали в библиотеку посмотреть салат. По четвергам у него хлопот было больше, чем на одном памятном пожаре, когда паровую мельницу тушили.
Но событие, во всяком случае, было беспримерное: Акош объявился.
Прибоцаи заключил его в объятия и долго не выпускал, щекой прижавшись к щеке. Потом запечатлел на ней целомудренный мужской поцелуй.
Сердце у аптекаря легко оттаивало, глаза тоже, и он даже слезу пустил. Каждый раз при виде доброго старого знакомого Прибоцаи размякал, как масло, от избытка теплых чувств.
И сейчас искал по всем карманам носовой платок.
Осушив слезы, он схватил Акоша за обе руки и подвел под самую люстру — разглядеть получше.
— Старина, — сказал он с удивлением, — да ты помолодел.
— Ну что ты.
— Ей-богу, — с глубоким убеждением повторил аптекарь. — Вид у тебя цветущий.
Окружающие его поддержали.
Лицо у Акоша и впрямь разгладилось после дневного сна, кожа порозовела, как у священника. Нежный румянец рдел на лбу, на щеках, скрадывая даже мешочки под глазами.
— Ух, черт, — выругался Прибоцаи, косясь на перчатки, которые Акош стягивал с рук, — каким ты франтом. И держишься молодцом, сутулиться перестал. Canis mater[38]. Скажи, как это тебе удается? Что ты употребляешь?
— Постригся, — пробормотал Акош, — от этого, может быть.
— Нет, решительно помолодел. Лет этак на десять. На пять. Вот что значит спокойная жизнь.
Усы Акоша, на которых все еще каменела тисауйлакская фабра, воровато раздвинула довольная усмешка. Но, устыдясь, он тут же ее согнал со словами:
— Старик я, старый хрыч, чего уж там. Все мы старики.
И уронил голову на грудь с деланным сокрушением.
Прибоцаи под руку обошел с ним зал, знакомя с теми, кто сидели вразбивку за вином или делились новостями в оконных нишах.
Да, постарели былые собутыльники, постарели. Кое у кого золотые, а чаще вставные зубы спереди на каучуковых деснах. Куда девались черные кудри, что реяли бывало на четвергах! Седина тронула головы, разве лишь в усах еще проглядывала щетина потемнее. Иные совсем облысели, и блестящие оголенные черепа смахивали у кого на яйцо, у кого — на круглый бильярдный шар из слоновой кости.
Только столы прежние — черные мраморные, с батареями длинногорлых винных бутылок и пузатых с вонючей минеральной, и обтянутые зеленым сукном карточные со врезанными медными пепельницами.
Да еще граф Иштван Сечени на портрете во всю стену.
Он тоже не постарел.
Откинув полу венгерки и уперев левую руку в бедро у перевязи, со спутанными волосами над выпуклым лбом по-прежнему стоял он и беспокойным взором, горящим жаждой деятельности, которая обуревала эту нервную натуру, смотрел, во что обратилась благородная идея дворянских клубов, этих очагов культурного досуга и умственного общения, насаждавшихся им для воспитания своего сословия. Впрочем, и он вряд ли мог что различить в этом зале, задымленном, хоть топор вешай.
Перед Акошем вырос гайдук Башта в бело-синей парадной ливрее и усами, закрученными с таким искусством, что острые, нитевидные кончики их почти незаметно сходили на нет, словно растворяясь в воздухе где-то за пределами щек. В руках у него был огромный, застланный салфеткой поднос с вином, которым обносил он господ, по-солдатски вытягиваясь перед каждым.
Прибоцаи взял бокал.
— С возвращением.
Акош осушил свой до дна, как подобает, и сказал:
— За твое здоровье.
— И за твое.
Пожав друг другу руки, уселись они на диван. Спустя четверть часа Акош завозился.
— Ну, теперь мне, правда, пора.
— Ничего не пора, старина.
Кёрнеи как бдительный хозяин всегда был начеку и тотчас предупреждал опасность, если кто норовил улизнуть.
— И разговора быть не может, — запротестовал он и на этот раз. — Никуда ты не пойдешь.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.