Избранное - [27]

Шрифт
Интервал

Он подразумевал свои стихи, которые, не привлекая ровно ничьего внимания, появлялись в воскресных номерах «Шарсегского вестника», и потянул себя многозначительно за нижнюю губу: жест, выражавший неудовлетворенное честолюбие и жажду признания.

Но намек его остался непонятым. Акош не читал стихов. Жена, если и читала, не смотрела, кто автор. Ей это было не важно.

На углу длинной, безлюдной улицы Петефи, молчаливо уходившей вдаль, Миклош остановился.

— Что за унылая дыра этот Шарсег. Не пойму, как здесь можно жить. В Будапешт бы. Я был там на прошлой неделе. О, Будапешт!

И на это он не получил ответа. Но слушали его как будто доброжелательно, и у него пробудилось доверие к этим старикам, захотелось им излиться.

— После смерти отца я не бывал в Будапеште, — сознался он.

Упоминание о том, про кого он никому не говорил, чью память хранил бережно и стыдливо, расположило к нему стариков.

— Бедняга, — оба сразу отозвались они.

— Ты ведь знал его, — сказал Миклош, взглянув на Акоша.

— Знал. И любил. И уважал. Мой добрый, старый друг.

Они пошли медленней. Акош хмурился. Сколько приходится детям страдать из-за родителей, а родителям из-за детей!

— Мы были знакомы домами, — сказала г-жа Вайкаи. — Они к нам ходили, мы — к ним. Вы еще, Миклош, малышом были тогда, семи-восьми лет. С Ене в войну играли. А мы на веранде сидели, за тем длинным большим столом.

— Редкой души был человек, — заговорил опять Акош.

— Лица его я почти уже и не помню, — с грустью признался Ийаш.

Остановись под газовым фонарем, Акош поглядел на Миклоша.

— Ростом ты как раз с него. Вы похожи. Он тоже был высокий, только поплотнее.

— Потом-то он сдал. Худой-худой стал, все переживал. Да и все мы настрадались. Мама плакала по целым дням. А брат, ты знаешь. Ну, и я.

— Ты-то ребенком был.

— Да. Я и не понимал тогда всего. Но позже… Тяжело было, дядя Акош, очень тяжело. Отдали вот право изучать. Место в комитате для меня нашлось бы, но люди… В Гамбург поехал, в Америку хотел бежать. Куда шулеры и растратчики удирают, — засмеялся он.

Смех этот неприятно задел Акоша. Как можно так открыто говорить о сокровенном, бахвалиться собственной болью? Или, может, ему и не больно уже? Раз он смеется.

— Но не убежал, — продолжал Миклош. — Здесь остался, нарочно. Писать начал. И поверишь, отдалился, гораздо больше отдалился от всех, чем если б в Америке жил.

Что? Этого Акош уже не мог понять. Это показалось ему похвальбой, детской бравадой. Но, взглянув юноше в лицо, он что-то особенное приметил в нем. Слегка оно напоминало Вун Чхи в густом желтом гриме. Этот юноша тоже будто загримирован, маску носит. Только его маска резче, тверже, точно окаменела от боли.

— Мне, — заметил Ийаш, — теперь совершенно безразлично, что там про меня Фери Фюзеш болтает и прочие.

Видимо, он правду говорил, потому что в голосе у него зазвенел металл, а шаг приобрел стальную упругость.

Чудны́е они все-таки, эта богема. Бездельничают, а говорят, что работают; несчастные, а уверяют, будто счастливы. Бед у них тоже хоть отбавляй, а справляются с ними лучше остальных. Страдания их как будто закаляют.

Вот и Зани: не так уж и подавлен тем, что бросила его Ольга Орос. Так непринужденно развлекал дам на обеде у губернатора, изящно жестикулируя заклеенной тонким английским пластырем рукой. А вечером опять наложит грим и будет по-прежнему играть. Сойваи часто поужинать не на что, у папаши Фехера занимает, а держится с каким достоинством… И этот несчастный мальчик: ему плакать впору, а он вон хорохорится, учит жить. Это меня-то, кто уже столько пережил; мне советует, наставляет, не признавая никаких возражений.

Поди к ним подступись. Живут как на острове, вдали от людей, от мирских законов. Найти бы туда дорогу, в это царство грима и уверенности. Но дороги нет. Жизнь — не комедия, не переодевание. На чью-то долю остается лишь боль, безликая и беспощадная. От нее никуда не уйдешь, никуда не денешься, только глубже будешь в нее зарываться, в эту свою бесконечную шахту, мрачную штольню, пока она не обрушится на тебя, и тогда конец, спасенья нет.

Акош не в силах был сосредоточиться на словах юного своего друга, который что-то путаное нес о вечности страдания, разглагольствуя о своих стихах, уже написанных и тех, что еще напишет.

— Трудиться надо, работать, — все повторял он. — Да, да, работать, — подхватил Акош. — Труд, мой дружок, только труд. Только он украшает человека.

Ийаш умолк, поняв, что они говорят на разных языках. Но, благодарный уже хотя бы за внимание, перешел ближе к г-же Вайкаи — ее занять разговором.

— А Жаворонок не вернулся еще?

Та вздрогнула. Странно так, неожиданно — впервые за пять дней услышать ее имя. Да еще ласкательное.

— Нет, — ответила она. — В пятницу только ждем.

— Представляю, как вы скучаете по ней.

— Ужасно, — вздохнула мать. — Но здесь она заработалась совсем. Послали вот на степной хутор отдохнуть.

— Отдохнуть, — подтвердил отец.

В нервном напряжении он всегда механически повторял последнее услышанное слово, как бы заглушая донимающие его мысли.

От Ийаша это не ускользнуло, и он заглянул старику в лицо, как тот недавно в его собственное. Острая жалость кольнула его. Несколько слов, а какие глубинные, первобытные пласты боли они зацепили.


Рекомендуем почитать
Обозрение современной литературы

«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».


Деловой роман в нашей литературе. «Тысяча душ», роман А. Писемского

«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».


Ошибка в четвертом измерении

«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».


Мятежник Моти Гудж

«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».


Четыре времени года украинской охоты

 Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...


Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона

Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.