Избранное - [177]
И как был, без шляпы, кинулся исполнять поручение.
В комнате воцарилась тишина. Чиновники, как лейб-гвардия сопровождавшие начальника, разошлись и с рвением принялись за работу.
Начальник прохаживался взад-вперед в скрипучих ботинках на пуговицах. Дожидался Такача с бумагами из регистратуры. Скуки ради стал разглядывать картину на стене. Взял с этажерки книгу, открыл и с размаху швырнул обратно на место. Чувствовалось, что он здесь хозяин и повелитель.
В суматохе, которую вызвало прибытие начальства, Пишта не смог пробраться к двери да так и застрял в комнате. Некоторое время он жался у стола, потом уселся на груду книг и стал болтать ногами, наблюдая за начальником.
Этот низенький человечек походил на какую-то странную птицу. На его подвижном носу ярко блестело пенсне. Голова у него была маленькая, с жидкими серебряными волосами и пробором посредине. Он потер руки — послышался сухой, раздражающе шершавый звук, будто скребли наждаком.
— Что это за мальчик? — спросил он, внезапно остановись у стола лысого господина.
— Сын коллеги Такача, — ответил тот.
Начальник молча продолжал прохаживаться. И, вновь поравнявшись с Пиштой, заговорил с ним:
— Как тебя зовут?
— Иштван Такач, — звонко и смело ответил Пишта, спрыгнув на пол и встав навытяжку.
— В каком классе учишься?
— Во втором гимназии.
— А отметки у тебя какие?
— Не самые блестящие.
— Как так?
— Есть одно «удовлетворительно».
— По какому предмету?
— По латыни.
— А по другим?
— «Отлично». И одно «хорошо». По арифметике.
— Кем же ты будешь, когда вырастешь?
— Еще не знаю, — помолчав, застенчиво ответил Пишта и пожал плечами.
— Ну, а все-таки?
— Летчиком, — тихо сказал мальчик.
— Летчиком? — громко и удивленно переспросил начальник, — Почему именно летчиком?
Пишта приготовился было уже ответить на этот важный и трудный вопрос, но тут, запыхавшись, вбежал отец. Его землистый лоб был весь в испарине. Он протянул начальнику связку бумаг.
— Благоволите получить.
— Благодарю, — ответил начальник, глядя мимо него на восторженное, раскрасневшееся лицо мальчика. — А мы тут с вашим сыном поговорили, — улыбаясь, сообщил он. — Славный, смышленый мальчуган. Видно, и учится хорошо.
— Да, ваше высокопревосходительство, он у меня старательный, прилежный, — расстилался перед ним Такач и, посмотрев на сына, сказал: — Ну, иди домой, сыночек, маменька ждет. — И обняв его, поцеловал. — Пока, Пиштука.
Пишта покраснел до корней волос, поклонился всем по отдельности, но сначала отцу, и пустился в долгий путь: по новому крылу здания, темному переходу, по лабиринту коридоров и лестниц. «Пиштука», — недоумевал он. — Чего это он меня так назвал? Дома никогда так не зовет». Потом подумал: и стол его у стены, позади всех, в самом углу, маленький такой, но все равно папа самый главный, он выше их всех, на целую голову выше начальника.
Мысли путались у него в голове. Лицо и уши пылали. В потной ладони он сжимал ключ. Он был и счастлив, и смущен, возбужден и испуган. Шел, шел по гулкому переходу — этому мосту вздохов, открывая и закрывая двери, и заблудился. Только через четверть часа вышел он на широкую парадную лестницу, увидел залитый ярким летним солнцем подъезд и швейцара в фуражке с золотым галуном.
— Ты что это плачешь, мальчик? — остановил его швейцар. — Кто тебя обидел?
— Никто, — всхлипнул Пишта и выбежал на улицу.
На углу он утер мокрое от слез лицо и побежал. Так, сжимая ключ, бежал и бежал он до самого дома.
1932
Перевод Т. Гармаш.
ЛИДИКЕ
Видишь, Лидике, вот и ты мне вспомнилась. Уже лет тридцать, наверное, я о тебе не думал. А теперь, когда просыпаюсь по ночам и не могу заснуть даже с самым сильным снотворным, много чего вспоминаю. Вспомнил и тебя.
Лидике была черноволосой, оливково-смуглой и веснушчатой. Я любил ее. Может быть, за веснушки, что так забавно цвели у нее вокруг носа. Любовь семилетнего мальчика — загадка. Впрочем, как и любовь семидесятилетнего старца или, к примеру, двадцатилетнего молодого человека. Ну, а любовь сорокалетнего мужчины? Разве не загадка?
Летом, в сонные, неподвижные послеполуденные часы, когда все в доме дремало и скучало, я выбегал в наш двор, в сад, под сосны, в махровые петунии, ложился ничком на землю — по мне ползают букашки, муравьи щекочут запястья, но что мне до них: я закрываю глаза и предаюсь мечтам о ней. Вот мы бредем по заснеженным просторам. В кармане зимнего пальто — этом теплом, темном, таинственном закутке — пожимаем друг другу руки. И я склоняюсь к ней. Любуюсь ее оливковой, веснушчатой кожей. Потом ищу губами ее губы, потрескавшиеся и запекшиеся на морозе, и впиваюсь в эти сладко волнующие меня губки.
Зимою, снежными вечерами меня посещали совсем другие мечты. Наскоро приготовив уроки, быстро поужинав и сказавшись усталым, я раньше обычного ложился в постель и там продолжал сочинять этот никогда не надоедавший, вечно новый, нескончаемый роман. Теперь Лидике виделась мне залитою горячим июльским солнцем, на ней легкое платьице, я глажу ее теплые руки, подсаживаю на дощечку качелей, сам сажусь рядом, и, крепко обнявшись и держась за канаты качелей, мы взлетаем ввысь, в клубящуюся синеву неба, ногами доставая почти до самых звезд.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.