Избранное - [176]
Он плутал довольно долго, пока ему не встретился полный седовласый господин с бумагами под мышкой.
Мальчик почтительно снял шапку.
— Здравствуйте, дядя Сас. Вы меня не узнаете? Я Пишта Такач.
— Пишта, — удивился пожилой господин. — Как же ты вырос. А что ты тут делаешь?
— Папу ищу.
— Давай-ка я тебя провожу.
Пожилой господин медленно, тяжелой слоновьей походкой двинулся по коридору. Мальчик, держа шапку в руках, следовал за ним, с любопытством на него поглядывая. Дядя Сас брел, погруженный в свои мысли. Больше он не сказал ни слова.
Он тоже дошел до двери с табличкой четыреста одиннадцать, но открыл ее, прошел через какую-то канцелярию, где за конторками скрипели перьями чиновники, распахнул еще одну дверь, спотыкаясь, спустился вниз по трем расшатанным ступенькам, дошел до темной, освещенной электрической лампочкой и сколоченной из досок двери, которая соединяла главное здание с новым крылом, и долго плелся по длинному гулкому переходу, — как будто на край света; потом по трем расшатанным деревянным ступенькам выбрался в узкий, но более чистый и светлый коридор. В самом конце его он указал на дверь, на которой значились три номера — пятьсот семьдесят шесть, пятьсот семьдесят семь и пятьсот семьдесят восемь.
— Здесь, — сказал он. — Пока.
Пишта подождал, пока скроется из виду его немногословный любезный провожатый, удалявшийся своей слоновьей поступью тем же путем, который они проделали вместе и которому, казалось, конца-края нет.
Потом он посмотрел на свое отражение в стекле открытого окна. Послюнявил ладонь, пригладил русые волосы. Чулки спустились, короткие штанишки не прикрывали их, поэтому чулки он подтянул, штанишки одернул. Чулки были где заштопаны, где дырявые. А туфли пыльные. Их он протер носовым платком.
Здесь, в конторе, он никогда еще не был. Дома он только и слышал о ней. «Контора, контора, контора», — вечно твердил его отец. И мама тоже: «Твой бедный папа в конторе, из конторы, для конторы». Эта «контора» неотступно его сопровождала как нечто таинственное, вездесущее, торжественное, строгое, прекрасное и недосягаемое. Но до сих пор он ее не видел. Проникнуть сюда ему никак не удавалось: отец всячески отговаривался, нипочем не хотел, чтобы его беспокоили в конторе: «Это не для ребенка», — говорил он, а «что не для ребенка, то не для ребенка». С отцом не поспоришь.
С волнением мальчик открыл дверь с номерами пятьсот семьдесят шесть, пятьсот семьдесят семь, пятьсот семьдесят восемь.
В зале было битком набито ожидающих, целое стадо просителей, а позади, за деревянной загородкой, запертые, как арестанты, сгорбясь, сидели чиновники. Пишта вытянул шею. Справа он увидел комнату поменьше, дверь была открыта. Туда он и вошел.
— Где мне найти господина Иштвана Такача? — обратился он к молодому человеку, который как раз расположился позавтракать.
— Налево, — ответил тот, даже не взглянув на Пишту, и принялся за свою колбасу.
Протиснувшись через толпу, Пишта направился в левую комнату, точь-в-точь такую же.
Там стоял большой письменный стол. Но и за ним сидел не отец, а какой-то совершенно лысый господин. Однако тут же он заметил отца, его русые с проседью волосы, крепкий затылок. Отец сидел спиной к Пиште, в углу за маленьким письменным столиком, придвинутым к стене.
Пишта приблизился на цыпочках. Подойти совсем вплотную он не мог, метала гора книг на полу. Мальчик низко поклонился. Отец не заметил его. Пишта смущенно кашлянул.
— Здравствуй, папочка.
— Чего тебе?
— Меня мама послала.
— Зачем?
— За ключом.
— Каким еще ключом?
— От кладовки. Она думает, ты нечаянно унес его с собой.
— Вечно вы мне мешаете, — вспылил Такач.
Он поднялся и стал рыться в карманах. Швырнул на стол портсигар, завернутую в бумагу булку с маслом, очечник, записную книжку, носовой платок.
— Нет, — констатировал он в бешенстве, — нет. Ищите дома.
Пишта потупился. Он смотрел на письменный стол — жалкий, убогий, чахоточный столик. Он представлял его себе побольше. Хотя бы как у лысого.
Такач один за другим выворачивал карманы и, остужая свою злость, распекал сына:
— В каком виде ты пришел сюда, на люди! Весь грязный. Не умылся даже. А туфли, а чулки? Хуже бродяги какого-нибудь. И не стыдно?
— Это сын твой? — спросил лысый.
— Он самый, — буркнул Такач. — Бездельник. Вечно шляется. За книжку не усадишь, ему бы только мяч гонять.
— Но сейчас ведь каникулы, — заметил лысый. — Или, может, он провалился?
— Почти, — вздохнул Такач.
И тут из кармана его брюк выпал пропавший ключ.
— Вот он, — сказал Такач.
Пишта бросился к ключу, поднял и хотел было идти. Но из зала вдруг закричали сразу несколько голосов:
— Такач! Такач!
Поднялся переполох, как на пожаре. В дверях появились чиновники, и среди них — причина и очаг волнения — какой-то юркий господинчик.
Такач, который рассовывал все обратно по карманам, согнулся в низком поклоне.
— Что изволите, ваше высокопревосходительство?
Маленький нервный человечек протянул ему лист бумаги, на котором синим карандашом было написано несколько цифр.
— Такач, вот эти документы принесите мне из регистратуры, да поживее, — распорядился он.
— Сию минуту, ваше высокопревосходительство, — подобострастно отозвался Такач.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.