Избранное - [174]
Я, сколько могла, старалась подбодрить бедного моего мужа. Оправдывала Мартини, говорила, что у него тысяча дел, что при своей занятости он не может держать в памяти всякие пустяки, что для него совсем, совсем не так важен этот кувшин, как для нас. И вообще все прекрасно разрешится при первом же подходящем случае. Но говорила я уже не слишком убежденно. По правде сказать, я убеждала себя. В июне уже и я потеряла терпение. Я умоляла мужа через кого-нибудь — например, через директора банка или Пали Парно — доверительно напомнить ему о себе. Муж возмущенно мне возражал. Он не желает выглядеть столь мало щепетильным. К тому же, этим можно все испортить вконец. Пожалуй, подумала я. И уступила.
Часть лета Мартини провел в своем имении, остальную часть — на швейцарских курортах. В Будапешт вернулся осенью. В конце сентября нам пришлось кое-что срочно приобрести, у нас не было ни филлера, мы все наши деньги истратили на переезд, на новую квартиру, были по уши в долгах, я уж тысячу раз жалела, что мы не остались в той старой дыре, — и тут опять зашла речь о кувшине, о котором мы, как ты понимаешь, говорили ежедневно, но, правда, все меньше. На этот раз я предложила мужу написать ему письмо, заказное письмо. Все же прямой путь всегда самый лучший. Надо написать, что у нас сейчас затруднения с деньгами, и без всяких околичностей попросить его возместить цену кувшина, не ту фантастическую сумму, о которой мы мечтали, а его скромную нынешнюю цену, полторы тысячи пенгё, или, скажем, тысячу двести. Может быть, даже приложить записку антиквара с его собственноручной подписью, на бланке. В конце концов, Мартини дал нам в общей сложности всего шестьсот пенгё. Пардон, шестьсот пять пенгё — я прибавляю к общей сумме пять пенгё, предназначенные моей служанке, поскольку взяла их себе и на себя же истратила. Зайцы, виноград и прочие дары — при самом щедром счете — навряд ли превысили бы девяносто пять пенгё. Следовательно, он должен нам перед богом и людьми ни много ни мало — восемьсот пенгё. Уж столько-то можно попросить вернуть нам?
Да только муж мой не желал и слышать об этом. Видела бы ты его тогда. Как он на меня накинулся, каких наговорил грубостей! Стучал кулаком по столу: «Лучше умереть, — кричал он, — лучше подохнуть на улице, чем сделать такое!» Я пыталась убедить его: «Разве ты от него зависишь? Чем он может тебе повредить? Чего ты еще ждешь после всего, прости господи?» Он согласился, что по существу я права, но по форме — нет, а это важно. «Немыслимо, — твердил он, — что немыслимо, то немыслимо!» — И опять — кулаком по столу.
Поразительные бывают случайности, дорогая. В то самое время как мы вот так ссорились, Мартини уже отправил по почте письмо, которое мы и получили на следующий день. Муж торжествовал и не без злорадства сунул его мне под нос: видишь? Ну, видишь? Мартини приглашал его зайти завтра в девять часов вечера. Уж тут я наслушалась. Муж швырял мне в лицо обвинение за обвинением, говорил, что я не знаю людей, и, поддайся он мне накануне, сейчас мы потеряли бы все. Я была так рада, что ругала себя в один голос с ним. Наконец мы перевели дух. Я проводила его к Мартини до самых ворот, до позолоченной решетки его роскошного особняка. Ждала на улице, в сырости и слякоти. Но ждать пришлось недолго. Пять минут спустя муж уже был на улице, он шел мне навстречу, уныло повесив нос. Мартини попросил его на словах передать что-то генеральному директору банка, о чем не хотел извещать того ни письмом, ни по телефону. О кувшине не было и речи. Почему? Мартини просто забыл о нем. Как? Да вот так! Он в самом деле поверил нам, когда мы, заикаясь, твердили над осколками разбитого им кувшина, что это совершенно пустячная вещь, о которой не стоит и говорить. Он принял наши слова за чистую монету. И разумеется, тут же позабыл о случившемся. С тех пор минул без малого год. Нас он больше не приглашал. Охладел к нам. Да, да. Мы можем поставить на всем этом крест.
Вот и вся история с кувшином, которую я не раз рассказывала знакомым. Так что можно бы на этом и закончить. По своему обыкновению, я слишком много болтаю, дорогая. Но если тебе не прискучило — действительно нет? — тогда я поведаю тебе кое-что еще. То, чего до сих пор никому рассказать не посмела.
Это, моя милая, случилось совсем недавно. Вот теперь, в конце октября, перед тем как над нами опять нависла необходимость внести за квартал квартирную плату. Муж потерял сон, не спал по нескольку суток, нервничал, нам вновь грозило выселение. Однажды вечером он несколько часов подряд шагал по столовой взад-вперед, мрачный, заложив руки за спину. Я что-то шила на диване. Вдруг он остановился передо мной. И заговорил. Не о кувшине. О нем мы давно перестали упоминать. Он стал говорить о боге.
Все мы, начал он, так ли, этак ли, бога чтим и поклоняемся ему. Если он милостив к нам и осыпает нас своими щедротами, дарует счастье, мы воздаем ему хвалу. Если же он нас карает, обрушивает удар за ударом, и ввергает нас в нищету, и отбирает у нас наших любимых, мы и тогда его благословляем, верим — неисповедима мудрость его. Не в обычае мужа было говорить со мной о подобных вещах. Озадаченная, я смотрела на него, подняв глаза от шитья, и ждала, куда же он клонит.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.