Избранное - [81]
Я рассказывал псу про господскую школу:
— Ну-ка, Гривей, пошевеливайся, не ленись! Господская школа — это тебе не шутка… Преподаватель там важный и ученый, не то что дядя Никуцэ, который запинается, когда псалтырь читает… Слышишь, Гривей, это уж такой учитель, что даже ты, если бы захотел, научился грамоте… Оставь же в покое мух, не дури!.. Ему надо говорить «господин учитель», а не то он откусит тебе хвост… Да смотри не вздумай высовывать свой аршинный язык, песик, а то он откусит тебе и уши твои, славные ушки, слышишь…
То же самое я говорил и кошке. Я как сейчас ощущаю ее, съежившуюся у меня за пазухой, теплую и мягкую. Она мурлыкала, высовывая свою мордочку с ленивыми, желтыми глазами из-за ворота моей рубахи.
— Ну-ка, Мартиника, айда в господскую школу! Там учителя добрые… не бойся… Если ты научишься сложению, они дадут тебе мышку… вычитанию — получишь две, а уж если дробям выучишься, так сделают тебя королевой мышей… А если станешь лениться, помни, дорогая Мартиника, что возьмет тебя учитель за хвост, покрутит три раза и так треснет о землю, что из тебя и дух вон!..
Я хотел припугнуть кошку. А она — «мур-мур» — лениво и равнодушно жмурилась, я же чувствовал, как у меня по спине пробегали холодные мурашки, потому что учитель представлялся мне таким великаном, который сильнее и крепче даже моего отца… Боже, а что, если он не кошку схватит за хвост, а меня — за ногу?..
При одной этой мысли пропадала вся моя прыть, и я возвращался домой, ласково утешая кошку:
— Ничего, Мартиника, не бойся, — господин учитель добрый: он не бьет по ладони, не взваливает тебя кому-нибудь на спину, чтобы ловчее было бить по мягкому месту, не награждает палочными ударами по пяткам, как дядя Никуцэ, после того как пропьет денежки, которые в церкви собирает.
Через пять дней надо было идти в господскую школу. Все животные во дворе уже знали, что я должен отправиться в эту знаменитую школу. Собака, кошка и четыре отцовских лошади отлично знали, в каком виде надобно было предстать перед «господином учителем»: никто из них не пошел бы в школу без ботинок: босыми их принял бы разве только дядя Никуцэ за грош в месяц!
По ночам мне снилась школа: дворец, огромный-огромный и красивый, как в сказках, с железными воротами, с застекленными галереями, с хрустальными дверями, со стенами, расписанными, как иконы, украшенными ярче, чем звезда дядя Никуцэ, нарисованная Бургеля, знаменитым живописцем, которому я растирал камнями краски, чтобы только он позволил мне смотреть, как он рисует, смотреть, как из ничего появляются святые, ангелы, черти, змеи.
Наконец, наступил день, когда нужно было идти в господскую школу. Едва только рассвело, как меня разбудил брат, который учился в еще более важной школе и читал книги, где были нарисованы люди в коротких и широких панталонах, в высоких шляпах, с бантами на чулках, с саблями, более чем наполовину вынутыми из ножен. Мне особенно запомнилось, что один из них прыгал с пятого этажа, придерживая шляпу рукой. Очень уж он боялся за свою шляпу!
У дяди Никуцэ я выучился читать по складам. Брат научил меня читать бегло по хрестоматии. Никто уж не мог прекратить моей трескотни, как только я доходил до места: «когда во время чумы при Карадже рассеялись горожане по селам, а крестьяне по пустынным местам». Я выпаливал это одним духом. Иногда я забывал переворачивать странички и все же не ошибался. Брат научил меня четырем арифметическим действиям и дробям. Но лучше всего я знал теорему Пифагора. Познакомил меня брат и с историей шести известных князей: Раду Черного, который, я бы мог в этом поклясться, был румыном арабского происхождения; Мирчи Старого, который, как мне казалось, запутывался в собственной бороде; Александру Доброго, вот он-то был настоящим правителем; Штефана Великого, над которым я хохотал до упаду, вспоминая, что он был такого маленького роста, что привратник Пуриче сгибался, чтобы Штефан Великий, став ему на плечи, мог сесть верхом на лошадь; Михая Храброго, — когда я рассказывал о нем наизусть, я хлестал прутом по верхушкам бурьяна, и, наконец, Константина Брынковяну, — мне каждый раз хотелось плакать, когда я вспоминал о том, как его вместе с детьми зарубили турки.
Брат говорил, что меня зачислят прямо в третий класс.
Он разбудил меня.
Я дрожал. Сердце мое колотилось.
А брат подбадривал меня:
— Не бойся. Отвечай громко и внятно.
— Громко… да…
От страха я ничего не видел перед собой.
— И внятно.
— И внятно…
— И не смей дрожать!
— И не смей дрожать…
А у самого зуб на зуб не попадал.
Я оделся, умылся холодной водой, надел новые ботинки, мама меня причесала и поцеловала в лоб так, что я ее понял: «Не бойся и не позорь меня…»
Я знал, как разнообразны поцелуи мамы: одно дело, когда я бывал болен, другое — когда я ее слушался; одно дело, когда я выучивал урок, другое — если я плакал, а она хотела утешить меня; и совсем по-иному поцеловала она меня, снаряжая в господскую школу.
По дороге я спотыкался обо все камни. Сердце мое учащенно билось, как билось оно, когда мальчишки пытались утащить моего бумажного змея, схватив его за хвост.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.