Избранное - [86]
Вернулся Мурешану, открыл дверь, щелкнул выключателем и сказал:
— Ну и духота у нас. А ты так и лежишь? Всерьез, что ли, разболелся?
— Не знаю. Что-то нехорошо мне.
— Схожу доложу начальству, только вот окно приоткрою.
Комендант общежития, толстый, кособрюхий, пыхтя и отдуваясь, забрался на второй этаж. Кровать Ливадэ качнуло, и он понял, что комендант близко.
У коменданта, что, впрочем, не редкость — со многими комендантами студенческих общежитий такое случается — был брат, и преподавал он в университете. Слава брата-профессора осеняла крылом и коменданта, а толщины и солидности у него и своей хватало. Студентам он был отец родной, особенно старшекурсникам, а тем более с медицинского отделения, и называл их не иначе как «коллеги», а молоденьких запанибрата на «ты».
— Что это ты, Ливадэ?! Богатырь, и здрасьте пожалуйста! Силач — и вон что вытворяешь. Залег в постель и болеть надумал.
Комендант тараторил и причмокивал языком, как принято у парней с фабричных окраин.
— Да нет, нет, ничего особенного, — пробормотал Ливадэ, отводя глаза.
Комендант подмигивал, его багровое, налитое кровью лицо, увенчанное седым хохолком волос, торчавшим над сдавленным лбом, словно заяц на пригорке, — это пухлое лицо, седой хохол и живот, казалось, смеялись.
Поскольку брат у него занимался медициной, он считал, что и сам тем самым причастился к важной отрасли знаний, как член семейства. Он пощупал у Ливадэ лоб.
— Горячий.
— Ничего страшного, простыл.
— Погоди, не спеши, сынок. Весна, она обманщица известная. Солнце ластится, вертит хвостом, как собачонка, так и манит, выйди, выйди ко мне, а выйдешь, — тяп! — и укусила, хоп! — и в ловушке.
И «тяп» и «хоп» комендант произнес так выразительно, что все в комнате засмеялись.
Ливадэ лежал молча, не отводя взгляда от окна.
Комендант во весь рот улыбался, светясь искренней радостью: вот-де, мол, как я умею.
Вдруг лицо его посерьезнело, вытянулось, брови приподнялись.
— Пошел я, ребятки, дела, дела. Продукты надо со склада выдать.
И мягким, воровским движением взял со стола шляпу и затопал к двери. У двери он обернулся.
— Поправляйся, Ливадэ, сынок. Я тебе чайку пришлю. И попомни меня, старого Папурою, остерегайся весны, кусается.
— А как насчет осени?
— И осени, — согласился комендант, поджав губы.
И помотал головой, как телок, получивший по лбу.
— Конечно, и осень тоже, но все же не так, как весна, совсем не так, господин Муске.
«Господин» означало в устах коменданта нечто совершенно, совершенно обратное общепринятой учтивости.
— Пошел я, ребятки. Дел по горло. Пока, Ливадэ, сынок. Всем успеха. Сейчас чайку пришлю.
И, все так же по-телячьи мотая головой, бормоча что-то, он бочком-бочком продвигался к двери. Мурешану закрыл за ним дверь и расхохотался.
— Зачем этот идиот приходил? — серьезно осведомился Ливадэ.
— Вероятно, чтобы предложить тебе чаю.
Ливадэ замолчал. Муске и Ямбор давно уже стояли с книгами под мышкой, переминаясь с ноги на ногу, дожидаясь, когда же комендант уйдет. Как только он ушел, и они тут же ушли следом. Ушел и Мурешану.
Весла, поздняя весна, почти лето. Пора экзаменов, на столах громоздятся горой учебники. Времени в обрез. Перед глазами маячат лица родителей, озабоченные, обеспокоенные, дадут ли стипендию? А как лето, а переэкзаменовка на осень? А что отвечать дотошным знакомым, которым, если уж ты имел несчастье сделаться студентом, не терпится поздравить тебя с экзаменационными успехами.
Оставшись один, Ливадэ взял книгу, попробовал читать. Перевернул несколько страниц, книга сама собой сползла на пол под кровать.
Перед глазами поплыли картины детства, изменчивые, мимолетные, словно дымок паровоза на осенней синеве неба.
…На бугре деревенская хата, внизу россыпь домиков — село. Деревенская церковь покосилась, вросла в землю.
Его отец, священник, возвращается после службы с молитвенником под мышкой, следом тащится пономарь с полной сумкой просвир.
«Мир дому сему».
Мама возится возле печки — седые волосы, кроткое, будто всегда плачущее лицо.
— Аминь, — отзывается она, раздувая огонь.
Отец кладет молитвенник на посудную полку, отпускает пономаря и мягким баском спрашивает:
— Что у нас на обед?
— Помешай, чтобы не пригорело, — обращается мать к мальчику, что примостился возле печки с деревянной чурочкой и что-то из нее вырезает.
Он, Ливадэ, откладывал в сторону чурочку и ножик, и, посасывая порезанный палец, усердно мешал ложкой в кастрюле, что греется на плите.
Нить обрывается… Хлопают двери, кто-то вернулся из города, кто-то из читального зала. И опять тишина. А ближе к полуночи снова шарканье ног, хлопанье дверей.
Поздно. Свет на лестнице гаснет.
Длинный коридор тускло освещают две пыльные лампочки в железных сетках, и он кажется рудничной штольней, откуда ушли рудокопы, позабыв свои лампы.
По коридору бежит мышь, останавливается в тусклом круге света, садится на задние лапки, умывается.
Бьют часы: один, два, три… Мышь замирает с поднятой лапкой, слушает, проводит еще разок-другой лапками за ушами и убегает.
Внизу, у лестницы, держась за перила, стоит пошатываясь студент, ему жарко, он распустил галстук, расстегнул пиджак.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.