Избранное - [82]
Приходит священник, и вновь обрываются мысли учителя. «Он пришел, — думает про себя учитель, — чтобы выразить уважаемому сыну свое глубокое соболезнование не только от себя лично, но и от прихожан».
Священник еще совсем юноша, ему хочется говорить высоким слогом. Достойно и скромно отслужив молебен, он достает из новенького портфеля сложенную бумажку, точно денежную купюру, разворачивает и начинает торжественным тоном читать:
— Скорбящие!..
Его проповедь построена по всем правилам ораторского искусства. В ней есть и общие места, и темные места, и обрывки семинарских лекций, и выписки из мудреных книг. Всей своей проповедью священник старается убедить собравшихся, что земная жизнь ничто по сравнению с жизнью загробной, которая будет там, а где — неведомо и самому оратору. Он приводит слова очевидцев, которых не слышал, упоминает авторов, которых не читал, возвышает голос в тех местах, где, по его понятию, требуется пафос, и долбит, долбит, долбит, будто гвозди вколачивает в головы слушателям.
Крестьяне, сбившись в кучу, недоумевая, пожимают плечами, никак не поймут, что это за мудреная проповедь такая, непонятная, и, отвлекаясь, думают о чем-то своем.
После молитвы гроб с покойником устанавливают на повозку, впрягают волов, украсив рога черными лентами.
Как только повозка трогается с места, бабы начинают снова выть и причитать. В пустынном поле, где дремлет осень под голубым вычищенным небом, голоса плакальщиц звучат чисто, торжественно и печально, как песня из другого мира.
Телега, нагруженная тюками, готова к отъезду.
Мать, чтобы не оставаться одна, едет к сыну на чужую сторону.
Уже давно покончено с приготовлениями, но старуха норовит взять еще какую-то мелочь, сказать напоследок тем, кто остается в дому, чтобы берегли оставленные вещи, потому как не может она сразу все взять с собой.
Старенькая, заплаканная, она все ходит, ходит по дому, не решаясь уйти, невмоготу ей бросить старенький дом с закопченными стенами, с заткнутыми тряпьем окнами.
Здесь рождались ее дети, здесь день за днем протекли тридцать лет ее замужней жизни, здесь скончались ее родители. С каждым клочком этой земли у нее связаны какие-нибудь воспоминания…
— Мама, ну где вы там?..
— Иду, сыночек, иду.
Старуха лезет на чердак, что-то ищет в углу, спускается, опять лезет.
Сын, потеряв терпение, снова входит в дом. К дверной петле привязан ремень для точки ножа, а сам нож с деревянной ручкой лежит в кожаном футляре за иконой, оттуда даже торчит рукоять.
Пол в доме сильно попорчен подкованными сапогами людей, бывших на поминках, зеркало висит повернутое лицом к стене, а табуретки, на которых стоял гроб, перевернуты.
— Мама, ну где же вы?
Старуха выходит, снова возвращается, обнимает подпорку крыльца, будто с другом прощается.
Перекрестившись, залезает она в телегу. На повороте опять останавливаются: старухе хочется еще разок взглянуть на дом.
Издали виднеется бревенчатая изба с почернелой камышовой крышей, точно черпая шляпа, надвинутая на заплаканные глаза.
Во дворе пасется белая лошадь нового хозяина. Чужая лошадь в осиротевшем дворе…
Перевод М. Ландмана.
СТУДЕНТ ЛИВАДЭ
В углу просторной прямоугольной столовой при студенческом общежитии, на сосновой некрашеной полке — высоко, чуть ли не под самым потолком, чтобы никому не дотянуться, — приютилась черная допотопная тарелка репродуктора. Издали похоже, будто диковинная черная птица, примостившись на жердочке, отвернулась ото всех и распушила хвост.
Птица громко вещает о текущем времени, а оно сегодня все то же, что и вчера, хотя, может быть, завтра и переменится; рассказывает о том, как столкнулись два поезда, и о чужестранном короле, искусном охотнике…
Заржавелый голос скрежещет и внезапно вдруг пропадает, словно иссякла вдруг струйка пара, но потом вновь набирает силу и оглушительно рокочет, будто большой барабан.
Окна столовой смотрят на улицу — узкую, искривленную, будто громады домов, только и делают, что пинают ее в бока жесткими углами, стараясь добить, придушить…
Куда ни посмотришь — налево, направо, — тянутся, высятся дома, и каких только нет среди них. С чердака общежития город кажется пространным полотном кубиста, который изобразил пространный город, затопленный алым светом заходящего солнца.
Окна столовой распахнуты настежь. Косые лучи солнца, поиграв со стеклами, проливаются в зал и растекаются по полу.
Распахнуты и двери. Прибывает и прибывает поток студентов, наводняя столовую.
Один ряд столиков уже занят целиком, а во втором ряду, в глубине зала, маленьким островком притулились два студента-первокурсника, едва-едва оперившиеся, голубоглазые, с детскими, пухлыми губами.
Они сидят, склонившись друг к другу, глаза в глаза: среди этой разноголосицы наконец-то могут они поговорить по душам.
«В Верхней Швабии еще до сего дня стоят стены замка Гогенцоллернов, который некогда был самым величественным в стране. Он поднимается на круглой крутой горе, и с его отвесной высоты широко и далеко видна страна. Но так же далеко и даже еще много дальше, чем можно видеть отовсюду в стране этот замок, сделался страшен смелый род Цоллернов, и имена их знали и чтили во всех немецких землях. Много веков тому назад, когда, я думаю, порох еще не был изобретен, на этой твердыне жил один Цоллерн, который по своей натуре был очень странным человеком…».
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.