И я там был - [4]
– Саня, – бывало, говорю я Сане, мотористу, нашему общему дружку, – знаешь, как природа Пецу создавала?
Пеца уже ухмыляется.
– Берет природа дубовый пень, обрубает его топором кой-как, дай, думает, выпью. Выпивает она рюмашку, смотрит на пень: чего с ним возиться? И пихнула его ногой на Камчатку.
Пеца говорит:
– Ты про нос, про нос расскажи.
– Ну как же! Вспоминает природа про нос: ах ты, батюшки, забыла! А готового-то носа у нее и нет. Ну, снимает она с себя ботинок разношенный – и пошел Петр Федорович с ботинком вместо носа, как Лев Толстой.
– Слышь, Сань, – излагает Пеца свой вариант, – а природа знаешь как Лексеича делала? Ну, ложит глину, лепит глаза, рот, все это, нос, чин-чинарем. А потом забыла и села на него. И вышел Ксеич.
Вот в один из описанных вечеров мы с Пецей и познакомились. Представлялся он с достоинством прямо джентльменским: «Петр, – сказал он, пожав мне слабо руку. – Можно Петя». Присел на край койки, облокотился значительно о колено, но помалкивал недолго, и в тот же вечер началась наша дружба.
На работе мне время от времени говорили:
– Ну что вы, Евгений Алексеевич, связались с этой компанией, с Кузиным? Человек вы как будто умный, а ведь это же молокососы, пьяницы, драчуны. Кузин уже сидел в КПЗ за драку, вы знаете об этом?
– Разумеется, – отвечал я солидно, – но ведь кому-то надо же с ними заниматься? Мы довольно часто беседуем – и на исторические темы, и на художественные…
Вспоминаю один такой «художественный» разговор. Они с Саней пришли из клуба, «с картины». Ну, поболтали, посидели, вижу, Пеца какой-то загадочный, многозначительный. Явно хочет чем-то удивить.
– Алексеич, – наконец сообщает он, – а я роман сочинил.
– Да ну! – удивляемся мы с Саней. – Дай почитать.
– Да он у меня в уме.
– Ну расскажи.
– Смеяться будешь.
– Как хоть называется?
– «Черный ужас».
– Ух ты!
– Смеешься?
– Да рассказывай, не томи.
– В общем так. Жил один пацан, ну, бедный, сирота. Родители умерли – он еще маленьким был. Ну, копеек нет, жрать надо, а жил он под мостом, в общем хреново. Туда-сюда, и попал он в одну шайку, начинает воровать. И накрывает их полиция. Но он убегает. За ним менты гонятся, овчарки – а он раз, и зашуровал в лес. Ходит там суток пять, жрать охота, и вдруг видит – хата. Он заходит, а там сидит один старик, белый-белый, сидит, держит нитку и смотрит на свечку. Ну и он объясняет пацану этому, что если держать так нитку и смотреть на свечку, то через год будет шкура. Причем смотреть и не моргать.
– Что будет?
– Ну шкура, кожа такая человеческая. В ней дырки – только где глаза и хавальник, а так – ее ни пуля, ни нож, ничего не берет, если надеть. Ну, старик умирает, пацан этот набирает консерв, жратвы и садится. Проходит год – шкура готова. Он ее надевает и идет в город. Заходит в магазин, прибарахлился, заделался джентльменом – в общем все в норме.
И вот по городу пошел ужас: как ночь – так кража. Его хотят застукать, а он и не скрывается. Идет, понял, в черной маске, в черном костюме, открыто. Они стреляют – а ему хоть бы хрен: идет, понял, и улыбается. А на груди у него, это еще когда он костюм шил, светящимися буквами надпись: «ЧЕРНЫЙ – УЖАС»!
Не меньше часа шла эта вдохновенная импровизация, причем Пеца от души переживал каждое приключение своего неуязвимого героя. Саня сидел, слушал, на меня поглядывал: тоже, мол, и мы не лыком…
– Ну-ну, – говорили мне на работе. – Это, конечно, ваше дело. Только смотрите, как бы Петька вам в глаз не заехал.
Ибо скандалист был Пеца на весь поселок. Не по натуре скандалист, а по зеленому пьянству. Пил он много и плохо, быстро пьянел и становился задирист и глуп. Драться он дрался не больше других, но шуметь шумел, это точно. А поселок наш небольшой и на отшибе, все мелкие происшествия превращаются в большие события. И Пеца только и попадал из одного события в другое.
Вот в ноябре, когда разгружали последние в навигацию пароходы, сгрузили тонн двадцать портвейна – к общей радости, а то все спирт да спирт. Ну и вечером, конечно, приходят Пеца и Саня-моторист, с портвейном, темные такие бутыли, по ноль-восемь, «огнетушители». Разогрелись, закусили и стали играть. У меня висела громадная политическая карта мира – кто быстрей отыщет загаданное место.
– Укажите-ка мне, государь мой Петр Федорович, – говорю я, – Абиджан.
Саня подсказывает:
– В Азии ищи.
– Замучаешься искать, – отвечает Пеца. – Он, наверное, в Африке.
Но при этом старательно ползает по Азии.
– Что ж, государь мой, – говорю я через пять минут, – ваше время истекло. Давай, Петенька, под кровать, спой нам что-нибудь.
– А где Абиджан?
Я показал. Пеца моментально взъелся:
– А я что говорил? «В Азии, в Азии», – пускай Санечка лезет под кровать, не будет под руку, сука, подсказывать.
– Тебя никто слушать не просил.
– Лезь, Санечка, лезь.
– Замучаешься ждать!
– Лезь, Саня, до трех считаю. Раз!
– Замучаешься считать!
– Два!.. Три!
Пеца кидается на Саню, и начинается дикая свалка. Бах! – ведро пустое загремело. Бах! – книги со стола, а битюгов таких разве разведешь? Уже у Сани слива под глазом, на Пеце рукав распущен, кряхтят на полу, идиоты. Наконец слышу:

«Горе от ума», как известно, все разобрано на пословицы и поговорки, но эту строчку мало кто помнит. А Юлий Ким не только вспомнил, но и сделал названием своего очередного, четвертого в издательстве «Время» сборника: «Всё что-то видно впереди / Светло, синё, разнообразно». Упор, заметим, – на «разнообразно»: здесь и стихи, и песни, и воспоминания, и проза, и драматургия. Многое публикуется впервые. И – согласимся с автором – «очень много очень человеческих лиц», особенно в щемящем душу мемуаре «Однажды Михайлов с Ковалем» – описанием странствий автора с великими друзьями-писателями на том и на этом свете.

О чем эта книга? О проходящем и исчезающем времени, на которое нанизаны жизнь и смерть, радости и тревоги будней, постижение героем окружающего мира и переполняющее его переживание полноты бытия. Эта книга без пафоса и назиданий заставляет вспомнить о самых простых и вместе с тем самых глубоких вещах, о том, что родина и родители — слова одного корня, а вера и любовь — главное содержание жизни, и они никогда не кончаются.

Нечто иное смотрит на нас. Это может быть иностранный взгляд на Россию, неземной взгляд на Землю или взгляд из мира умерших на мир живых. В рассказах Павла Пепперштейна (р. 1966) иное ощущается очень остро. За какой бы сюжет ни брался автор, в фокусе повествования оказывается отношение между познанием и фантазмом, реальностью и виртуальностью. Автор считается классиком психоделического реализма, особого направления в литературе и изобразительном искусстве, чьи принципы были разработаны группой Инспекция «Медицинская герменевтика» (Пепперштейн является одним из трех основателей этой легендарной группы)

Настоящий сборник включает в себя рассказы, написанные за период 1963–1980 гг, и является пер вой опубликованной книгой многообещающего прозаика.

Перед вами первая книга прозы одного из самых знаменитых петербургских поэтов нового поколения. Алла Горбунова прославилась сборниками стихов «Первая любовь, мать Ада», «Колодезное вино», «Альпийская форточка» и другими. Свои прозаические миниатюры она до сих пор не публиковала. Проза Горбуновой — проза поэта, визионерская, жутковатая и хитрая. Тому, кто рискнёт нырнуть в толщу этой прозы поглубже, наградой будут самые необыкновенные ущи — при условии, что ему удастся вернуться.

После внезапной смерти матери Бланка погружается в омут скорби и одиночества. По совету друзей она решает сменить обстановку и уехать из Барселоны в Кадакес, идиллический городок на побережье, где находится дом, в котором когда-то жила ее мать. Вместе с Бланкой едут двое ее сыновей, двое бывших мужей и несколько друзей. Кроме того, она собирается встретиться там со своим бывшим любовником… Так начинается ее путешествие в поисках утешения, утраченных надежд, душевных сил, независимости и любви.

Вена — Львов — Карпаты — загробный мир… Таков маршрут путешествия Карла-Йозефа Цумбруннена, австрийского фотохудожника, вслед за которым движется сюжет романа живого классика украинской литературы. Причудливые картинки калейдоскопа архетипов гуцульского фольклора, богемно-артистических историй, мафиозных разборок объединены трагическим образом поэта Богдана-Игоря Антоныча и его провидческими стихотворениями. Однако главной героиней многослойного, словно горный рельеф, романа выступает сама Украина на переломе XX–XXI столетий.

Роман «Время обнимать» – увлекательная семейная сага, в которой есть все, что так нравится читателю: сложные судьбы, страсти, разлуки, измены, трагическая слепота родных людей и их внезапные прозрения… Но не только! Это еще и философская драма о том, какова цена жизни и смерти, как настигает и убивает прошлое, недаром в названии – слова из Книги Екклесиаста. Это повествование – гимн семье: объятиям, сантиментам, милым пустякам жизни и преданной взаимной любви, ее единственной нерушимой основе. С мягкой иронией автор рассказывает о нескольких поколениях питерской интеллигенции, их трогательной заботе о «своем круге» и непременном культурном образовании детей, любви к литературе и музыке и неприятии хамства.

Один из главных «героев» романа — время. Оно властно меняет человеческие судьбы и названия улиц, перелистывая поколения, словно страницы книги. Время своенравно распоряжается судьбой главной героини, Ирины. Родила двоих детей, но вырастила и воспитала троих. Кристально честный человек, она едва не попадает в тюрьму… Когда после войны Ирина возвращается в родной город, он предстает таким же израненным, как ее собственная жизнь. Дети взрослеют и уже не помнят того, что знает и помнит она. Или не хотят помнить? — Но это означает, что внуки никогда не узнают о прошлом: оно ускользает, не оставляя следа в реальности, однако продолжает жить в памяти, снах и разговорах с теми, которых больше нет.

Роман «Жили-были старик со старухой», по точному слову Майи Кучерской, — повествование о судьбе семьи староверов, заброшенных в начале прошлого века в Остзейский край, там осевших, переживших у синего моря войны, разорение, потери и все-таки выживших, спасенных собственной верностью самым простым, но главным ценностям. «…Эта история захватывает с первой страницы и не отпускает до конца романа. Живые, порой комичные, порой трагические типажи, „вкусный“ говор, забавные и точные „семейные словечки“, трогательная любовь и великое русское терпение — все это сразу берет за душу.

Великое счастье безвестности – такое, как у Владимира Гуркина, – выпадает редкому творцу: это когда твое собственное имя прикрыто, словно обложкой, названием твоего главного произведения. «Любовь и голуби» знают все, они давно живут отдельно от своего автора – как народная песня. А ведь у Гуркина есть еще и «Плач в пригоршню»: «шедевр русской драматургии – никаких сомнений. Куда хочешь ставь – между Островским и Грибоедовым или Сухово-Кобылиным» (Владимир Меньшов). И вообще Гуркин – «подлинное драматургическое изумление, я давно ждала такого национального, народного театра, безжалостного к истории и милосердного к героям» (Людмила Петрушевская)