И я там был - [3]
Вдруг ветер ударил по щекам, и глаза словно заполнили все лицо.
Он обернулся и все увидел.
Вон – поселок, цепочка домиков у моря, и вот весь их путь по тундре – ничтожно короткий! Поселок так близок, что можно различить и узнать некоторые домики. На рейде пароход – беленький, отчетливый в закатном свете, – и к нему так же незаметно, как идет часовая стрелка, движется катер и тянет за собой щепочку – баржу.
Недалеко от берега – остров (из поселка видны лишь его вершины). А за островом – настоящий распахнувшийся в полземли океан, и из него в двух местах высовываются еще острова, один маленький, а другой, оказывается, огромный, теряющийся вдалеке.
И еще глаза находят два поселка и много мысов и заливов, о которых дома говорят: иду в такой-то залив, на такую-то базу – вот они, и залив, и база, вот они, черт побери!
В другой стороне мира, по ту сторону вершины лежала тундра, только тундра, текли неизвестные речки, расходились неровные цепи совсем незнакомых сопок с извилистыми ущельями и долинами.
Медленные цветные облака ровной крышей висели над Шуриком, и он смотрел из-под них, как из-под козырька, а облака, и землю, и океан освещало закатное солнце, опускающееся к горизонту, и это было захватывающе красиво. Океан ближе к солнцу был розовый, к востоку становился нежно-сиреневый и, наконец, густо-фиолетовый. Одновременно видны были и накатывающаяся на землю ночь, и нежгучее, мягкое солнце, едва просвечивающее сквозь голубые тающие скалы.
Ветер дул ровно и сильно, но Шурик не мерз и не думал о нем. Он знал, что продрогнет и спустится к ребятам, к костру, где будет какое-либо варево, но в общем-то и об этом он не думал.
Приятно было видеть поселок, такой крохотный в бесчисленных километрах вселенной, и при этом испытывать этакое добродушное превосходство.
Приятно было смотреть на пройденную дорогу и думать, что придется опять возвращаться по ней.
Приятно было видеть далекий неподвижный катер и знать, что он все-таки движется.
Сознавать, что когда они вернутся в поселок, то, потолкавшись день-другой, можно опять куда-нибудь уйти.
Сознавать, что у него есть свое прошлое и свое будущее, и что он никому не завидует, и что ему не должен завидовать никто.
Что он имеет право одобрительно думать обо всех людях и необязательно требовать от них себе того же.
Что если кто-нибудь смотрит сейчас из поселка сюда, то эта неуклюжая огромная сопка кажется изящно отточенной и туманно-синей, а Шурика и не видно совсем.
Приятно было понимать, что люди, живущие в поселке, не то еще видели и переживали, о чем ему и не снилось, что он просто москвич, впервые вышедший в тундру и сопки, – ну что ж, и это приятно.
И даже знать, что вот это достигнутое видение и понимание всего, так наполняющее сердце, потом исчезнет – но не забудется и, так или иначе, повторится.
Пеца Кузин
Мы с Пецей вначале отлично подружились. Я тогда развешивал уши, а Пеца разливался соловьем, ибо любил потрепаться больше других.
«Вот, – думал я, – это жизнь настоящая. Что по сравнению с ней наши книжные представления?»
«Это человек, – умилялся в свою очередь Пеца. – С нашими лопухами разве о чем поговоришь?»
«Конечно, он по молодости прибрехивает, – догадывался я. – Но все равно, не с ним, так с кем-нибудь это случалось же».
«Ему подзалить не грех, – мысленно соглашался Пеца. – Малый интеллигент, только что с материка, ничего такого не слышал».
– …Ну, врубаю я полный вперед, и жмем мы к пирсу, на буксире у нас плашкоут с пассажирами. Хотели, знаешь, так, с форсом подойти, а кэп косой, с похмелья великого – и не рассчитал, а про плашкоут вообще забыл. А я что? Я в машине, ни хрена не видно. Только слышу – дрынь-дрынь – кэп сигналит: полный назад! Я врубил – все равно не успели: сходу в пирс ка-ак врежемся! Я с катушек, а плашкоут на буксире, у него же машины нет, тормозить нечем – он за нами как шел, так в пирс – шарах! Ну – что там было! Пассажиры кто как стоял, так и полетели, а один дяхарь не удержался и за борт – в куфайке, в брючках, в свитре новом. Плывет, понял, а матерится на весь комбинат, кэпу – салажонок, кричит, долбаный! Н-ну, мы умерли, как он плыл!
Таких рассказов, и не только от него, я выслушал множество. Вообще говоря, лихо я начинал на Камчатке свою трудовую жизнь после института. По выходным – обязательно, а нередко и по будням в моем бараке под названием «Дом молодых специалистов», в моей холостой замызганной комнатке сходилось человек пять-шесть из местных мотористов либо матросов. На двух табуретках, застеленных газетами, воздвигалась бутыль спирту, размещались консервы, хлеб и, конечно, она, тихоокеанская селедочка, пленяющая нежностью и полнотой. Начиналось распитие и безудержная травля: молодые морячки травили азартно, тем более при свежем человеке, и орали на весь барак; взрослые травили солидно, негромко, тщательно упоминая подробности; а в общем, и те и другие травили одинаково.
После двенадцати станция выключала свет, и я зажигал белые толстые свечи. В комнате табачный туман, щеки и голова горячие, перед глазами плывут тельняшки, раздается грубая, морская, она же соленая, речь – ну и прочее пиратство. Пеца, надо сказать, и правда, походил на пирата. А так как и я не красавец собой, то мы с ним часто прохаживались насчет взаимной внешности.

«Горе от ума», как известно, все разобрано на пословицы и поговорки, но эту строчку мало кто помнит. А Юлий Ким не только вспомнил, но и сделал названием своего очередного, четвертого в издательстве «Время» сборника: «Всё что-то видно впереди / Светло, синё, разнообразно». Упор, заметим, – на «разнообразно»: здесь и стихи, и песни, и воспоминания, и проза, и драматургия. Многое публикуется впервые. И – согласимся с автором – «очень много очень человеческих лиц», особенно в щемящем душу мемуаре «Однажды Михайлов с Ковалем» – описанием странствий автора с великими друзьями-писателями на том и на этом свете.

О чем эта книга? О проходящем и исчезающем времени, на которое нанизаны жизнь и смерть, радости и тревоги будней, постижение героем окружающего мира и переполняющее его переживание полноты бытия. Эта книга без пафоса и назиданий заставляет вспомнить о самых простых и вместе с тем самых глубоких вещах, о том, что родина и родители — слова одного корня, а вера и любовь — главное содержание жизни, и они никогда не кончаются.

Нечто иное смотрит на нас. Это может быть иностранный взгляд на Россию, неземной взгляд на Землю или взгляд из мира умерших на мир живых. В рассказах Павла Пепперштейна (р. 1966) иное ощущается очень остро. За какой бы сюжет ни брался автор, в фокусе повествования оказывается отношение между познанием и фантазмом, реальностью и виртуальностью. Автор считается классиком психоделического реализма, особого направления в литературе и изобразительном искусстве, чьи принципы были разработаны группой Инспекция «Медицинская герменевтика» (Пепперштейн является одним из трех основателей этой легендарной группы)

Настоящий сборник включает в себя рассказы, написанные за период 1963–1980 гг, и является пер вой опубликованной книгой многообещающего прозаика.

Перед вами первая книга прозы одного из самых знаменитых петербургских поэтов нового поколения. Алла Горбунова прославилась сборниками стихов «Первая любовь, мать Ада», «Колодезное вино», «Альпийская форточка» и другими. Свои прозаические миниатюры она до сих пор не публиковала. Проза Горбуновой — проза поэта, визионерская, жутковатая и хитрая. Тому, кто рискнёт нырнуть в толщу этой прозы поглубже, наградой будут самые необыкновенные ущи — при условии, что ему удастся вернуться.

После внезапной смерти матери Бланка погружается в омут скорби и одиночества. По совету друзей она решает сменить обстановку и уехать из Барселоны в Кадакес, идиллический городок на побережье, где находится дом, в котором когда-то жила ее мать. Вместе с Бланкой едут двое ее сыновей, двое бывших мужей и несколько друзей. Кроме того, она собирается встретиться там со своим бывшим любовником… Так начинается ее путешествие в поисках утешения, утраченных надежд, душевных сил, независимости и любви.

Вена — Львов — Карпаты — загробный мир… Таков маршрут путешествия Карла-Йозефа Цумбруннена, австрийского фотохудожника, вслед за которым движется сюжет романа живого классика украинской литературы. Причудливые картинки калейдоскопа архетипов гуцульского фольклора, богемно-артистических историй, мафиозных разборок объединены трагическим образом поэта Богдана-Игоря Антоныча и его провидческими стихотворениями. Однако главной героиней многослойного, словно горный рельеф, романа выступает сама Украина на переломе XX–XXI столетий.

Роман «Время обнимать» – увлекательная семейная сага, в которой есть все, что так нравится читателю: сложные судьбы, страсти, разлуки, измены, трагическая слепота родных людей и их внезапные прозрения… Но не только! Это еще и философская драма о том, какова цена жизни и смерти, как настигает и убивает прошлое, недаром в названии – слова из Книги Екклесиаста. Это повествование – гимн семье: объятиям, сантиментам, милым пустякам жизни и преданной взаимной любви, ее единственной нерушимой основе. С мягкой иронией автор рассказывает о нескольких поколениях питерской интеллигенции, их трогательной заботе о «своем круге» и непременном культурном образовании детей, любви к литературе и музыке и неприятии хамства.

Один из главных «героев» романа — время. Оно властно меняет человеческие судьбы и названия улиц, перелистывая поколения, словно страницы книги. Время своенравно распоряжается судьбой главной героини, Ирины. Родила двоих детей, но вырастила и воспитала троих. Кристально честный человек, она едва не попадает в тюрьму… Когда после войны Ирина возвращается в родной город, он предстает таким же израненным, как ее собственная жизнь. Дети взрослеют и уже не помнят того, что знает и помнит она. Или не хотят помнить? — Но это означает, что внуки никогда не узнают о прошлом: оно ускользает, не оставляя следа в реальности, однако продолжает жить в памяти, снах и разговорах с теми, которых больше нет.

Роман «Жили-были старик со старухой», по точному слову Майи Кучерской, — повествование о судьбе семьи староверов, заброшенных в начале прошлого века в Остзейский край, там осевших, переживших у синего моря войны, разорение, потери и все-таки выживших, спасенных собственной верностью самым простым, но главным ценностям. «…Эта история захватывает с первой страницы и не отпускает до конца романа. Живые, порой комичные, порой трагические типажи, „вкусный“ говор, забавные и точные „семейные словечки“, трогательная любовь и великое русское терпение — все это сразу берет за душу.

Великое счастье безвестности – такое, как у Владимира Гуркина, – выпадает редкому творцу: это когда твое собственное имя прикрыто, словно обложкой, названием твоего главного произведения. «Любовь и голуби» знают все, они давно живут отдельно от своего автора – как народная песня. А ведь у Гуркина есть еще и «Плач в пригоршню»: «шедевр русской драматургии – никаких сомнений. Куда хочешь ставь – между Островским и Грибоедовым или Сухово-Кобылиным» (Владимир Меньшов). И вообще Гуркин – «подлинное драматургическое изумление, я давно ждала такого национального, народного театра, безжалостного к истории и милосердного к героям» (Людмила Петрушевская)