— Это — сила характера.
— Какой у нее характер? — удивилась Вероника-большая. — Она мягкая, как воск.
— Тогда не знаю, в чем тут дело.
— То-то и оно! — обрадовалась моя спутница. — Телепатия!
— Нет, — сказал я. — Просто эту молодую женщину, с грустными глазами, никто не посмеет обидеть. В ней чувствуется глубина души, куда даже заглянуть не каждый посмеет.
— Да, таких и собаки не трогают, — согласилась со мной Вероника. — Что-то в ней такое есть…
Жесты, слова, даже мимика Вероники-маленькой существовали как бы отдельно от широко расставленных «старинных глаз». Они жили, казалось, совсем в другом мире, и в них можно было смотреть неотрывно, как в догорающий костер, где скитаются воспоминания. Но, чтоб не щемило душу, я каждый раз отводил свой взгляд, возвращался к самому себе: «Пусть кто-нибудь другой сидит у этого грустного огня…» Но против своей воли я снова смотрел на этот «огонь», он привораживал взгляд…
Вот и сейчас я видел их, эти глаза — и во тьме, и на фоне белого снега, как это бывает, когда долго смотришь на какой-нибудь яркий светильник, а потом выйдешь в темноту: в зрительной памяти долго не угасают светлые блики.
Вспоминая хозяйку маленькой комнатки общежития, я отключался и порой не слышал, что говорит мне Вероника — дипломантка факультета журналистики, приехавшая в Челны на практику. Я уловил лишь несколько фраз об очерках, которые лежат у нее в папке без всякого движения: «Не могу писать как надо!..»
Мы обошли огромную груду перемешанной со снегом земли и щебня, миновали длинный забор и вышли к откосу, откуда открывалась пойма заледеневшей реки. У края земли висела ночная непроглядная мгла и только далеко, за Камой, все бежали огоньки — шли по зимней дороге запоздалые машины.
— Был бы жив мой Толька, — сказала вдруг Вероника, — я бы горя не знала.
— Какой Толька?
— Да мой. Разбился, архаровец, под Саранском. На сверхскоростных летал…
В высоком январском небе перемигивались звезды, да белел под ногами снег, никем еще не тронутый и чистый.