И судьба Гумилёва была предрешена. Как только моя милая светлая девочка уходила в гимназию, я бросался к своему дневнику и писал крупными буквами: Гумилёв, сука! Расстрелять, добить, а потом снова расстрелять, так чтоб у него кровавое месиво, — я ненадолго задумывался, потирая то лысую голову, то бородку, — Точно так, всенепременно, чтобы кровавое месиво вместо башки, — на этом успокаивался до новых откровений.
И они не заставляли себя ждать, обычно после утреннего секса или как сейчас, когда мы лакомились в хлебной крепким ядрёным хлебом. Аж дух захватывало и пьяно кружилась голова. Хлеб ей напомнил о крестьянах, и она невзначай обмолвилась об этом.
— Даже с крестьянином! — хватался я за голову, но вида не показывал. Мы гуляли по волнительным упоительным вечерним сумеркам. Ночью лежали в постельке, и я ненавязчиво спрашивал с каким крестьянином, из какой деревни, из какой губернии. Конечно из Тамбова, откуда он ещё мог быть, но уточнять она не захотела.
Я выбегал из нашей маленькой уютной квартирки, нашего милого островка любви, покупал в ближайшей ночной булочной буханку хлеба, садился на лавочку и грыз эту буханку просто так, не закусывая. А в голове вертелись сумбурные, суматошные мысли: вешать, всех тамбовских непременно надо повесить, как можно больше вешать. Чтобы покачивались на ветру их коренастые сильные крестьянские тела.
Новый год белоснежно гулял по планете. Был час ночи, первого января 1911 г. Мы с моей любимой девочкой нежились в постельке, после любовных утех и первая в этом году сперма ещё не успела застыть на её горячих бёдрах, когда я ненавязчиво спросил.
— Кто же был твоим первым мужчиной, моя сладкая родная девочка, — я закурил первую в этом году папироску.
Она легко ответила, шевеля под одеялом своими белыми ноженьками, между которых я лежал ещё минуту назад.
— Иван Волков, из Тамбовской губернии. Помню тот душистый сеновал и его загорелые, почти чёрные руки, которые ласкали моё трепетное тело. Но ты не подумай, Володькя, если бы я знала, что у меня появишься ты, я бы никому не позволила трогать своё девственное тело, мять губами мои невинные губки, целовать белые, крепкие как дыньки груди. Тем более, отворять нежные трогательные лепестки моего цветка. Всё это для тебя мой милый. Я бы не ни за что не отдалась ни тамбовскому крестьянину Ване Волкову, ни корнету Оболенскому, ни поручику Голицыну, ни Гришке Распутину, ни даже Его Императорскому Величеству не позволила бы задрать юбки в коридоре. Но мы же девочки как цветочки, лишь бессильно наблюдаем как разные трутни и навозные жуки опыляют наши пестики и тычинки. Но я бы старалась, надела бы пояс верности и выкинула ключ в океан, а единственный дубликат сохранила бы для тебя, мой милый.
Пепел осыпался на мою обнажённую волосатую грудь, но я забыл о папироске.
— И Царь Батюшка!!!
Надюша накинула свою нежную белую ножку на мою волосатую белую ножищю.
— Помню, как сам Государь приехал проведать нашу гимназию. И там, в коридорчике рядом с туалетом, он поймал мою невинную трогательную фигурку и овладел прямо на лестнице, в каморке. Нагнул, задрал синюю юбочку и всунул в моё нежное лоно, свой королевский член.
— Значит, королевский, говоришь, — скрипел я белоснежными крепкими зубами. — Больше, чем у меня?
Но она лишь невинно улыбалась в ответ.
И тетрадочка моих врагов пополнялась новыми именами. Император всея Руси, знаешь ли ты, что ждёт тебя!
Она уснула, наполненная моей второй и третьей спермой, а я всю ночь сидел в кухне, поедая одну буханку за другой, даже не пытаясь закусывать, как горький опустившийся хлебоед. Наутро болела башка, словно набитая булыжниками революционеров, которые переваливаются в черепушке, грозя рассыпать мою бритую голову на множество мелких кусочков.
Но бессонная хлебная ночь не прошла даром. Во мне назрела мрачная решимость. Я возглавлю революцию, чтобы очистить сердце от Надюшиных измен, чтобы уж наверняка всех её бывших любовников настигла справедливая кара. Нагайку омоновца я сменил на булыжник революционера.
Мы стояли дружной стеной против бесов на конях. Их лошади всхрапывали и переступали копытами. Сегодня на них броники и сферы. Я оглядел товарищей по борьбе. Крепкие ладные рабочие в кожанках, угрюмые бородатые крестьяне в лаптях, такие здоровенные, обкурившиеся матросы. В сердце затеплилась тёрпкая нежность. Родненькие мои, неужели вас сегодня будут стегать нагайками по здоровым белым спинам! Проклятые сатрапы!
В моих дрожащих руках листовки, а на меня мчится лавина проклятых омоновцев и хлещут нас, не жалея наших прекрасных тел. Дрожь охватывает мой юный организм, я не хочу умирать, только не так. Только не сегодня, когда Надысенька ждёт меня без трусиков в ближайшем подъезде, чтобы поиметься по-собачьи. Неужели я никогда не схвачу костистыми лапами её мягкие бёдра, не увижу её нежных затраханных глаз.
Я кидаю в набегающую конную волну пачку листовок, и некоторые из всадников падают. Неужели мы убиваем их! Даём отпор проклятым прислужникам антинародного режима. Но тут меня сбивает с ног есаул Антонов, ярый контра и враг народа. Я падаю лицом вниз, а его конь пробегает по мне, от ног к голове. Он бьёт меня копытом по копчику, а другим тяжёлым подкованным копытом наступает на голову. Теряя сознание, я понимаю, что конь оставил чёткий отпечаток в истории моей головы. Мой мир гаснет. А когда прихожу в себя, вижу вокруг товарищей по партии. Ласковое лицо Троцкого, дружелюбное Сталина, преданное Зиновьева и благородное Каменева. Я смотрю в их чистые ангельские лики, и у меня встаёт на них вся нерастраченная нежность моей необъятной души. Милые мои парни. Но ведь не скажешь им это. Неправильно поймут и задница неделю болеть будет.