Это было потом - [2]
Они ушли. А я даже не спросила, как их зовут… Я осталась одна с немкой. Она суетилась вокруг плиты, села чистить картошку и без умолку говорила. Ей при Гитлере тоже было плохо. А я не понимала почему — ведь она все время жила тут, дома. Я смотрела, как из-под ее пальцев падают в корзину извилистые полоски картофельной шелухи и радовалась, что они толстые: по привычке считала, что только они мне достанутся. И когда она спросила, желаю ли я Bratkartoffeln? — то от удивления едва сообразила быстро кивнуть: ведь она мне предложила настоящую жареную картошку! Хозяйка порывалась, пока картошка жарится, выполнить и наказ солдата меня помыть. Но такая услужливость, да еще немки, меня очень смущала и я промямлила, что буду мыться сама. Я уже забыла, какая она- теплая вода. Только все еще закоченевшие руки плохо слушались. И кожа, особенно на ребрах, при каждом прикосновении болела. А ноги… Без обмоток они, от теплой воды еще и побагровевшие, вообще не были похожи на мои ноги. О совете Высокого, чтобы хозяйка попробовала еду первой, я, увидев целую тарелку румяной картошки, сразу забыла. Да и если бы вспомнила, все равно постеснялась бы ей это сказать. Обрадовалась, что она вышла, быстро глотала: когда она вернется и увидит, что тарелка пуста, может, даст еще. Ведь на сковороде осталось почти столько же. Потом я лежала на кровати — настоящей мягкой кровати, под теплой периной. И это было так хорошо… Сквозь сон услышала знакомые голоса. Но не хотела просыпаться — пусть мягкая кровать и это тепло еще хоть немного снятся. И Мэра пусть снится. Она что-то говорит о том, что надо обыскать всю деревню… Может, не все конвоиры успели убежать… Но я сплю, сплю. Постепенно я стала понимать, что все это не сон. Открыла глаза. Я на самом деле лежу на кровати. Сюда меня принесли два русских солдата. Высокий и пожилой. А они — Мэра, Соня с Рохцей, Таня и Гита — действительно (я же это видела!) не отпускали унтершарфюрера и кричали русским солдатам, чтобы они его расстреляли. Теперь Мэра говорит, что надо искать и конвоиров. Она старше нас и самая смелая. А откуда у нее это мужское пальто? Наверно, нашла на какой-нибудь брошенной телеге. Она и в лагере иногда что-нибудь "организовывала" — то кусочек хлеба, то высохшую свеклинку. Может, поэтому она не такая худая, как мы… Разумная Гита уверяет, что сама никуда не пойдет — конвоиры еще могут быть при своих автоматах. Неразлучные Соня с Рохцей тоже не пойдут — нет сил. Таня и вовсе молчит. Сидит, прислонившись к печке, с закрытыми глазами. В лагере ее называли занудой: вечно жаловалась, что хочет есть, что на следующей селекции ее наверняка заберут, такая она худая. А когда кто-нибудь заговаривал, какая жизнь будет после войны, она обязательно вздыхала: "Не доживем…" Я тоже иногда переставала надеяться. А вчера ночью, когда там, в лесу, упала и конвоир меня столкнул в кювет, так даже хотела в нем уснуть, замерзнуть, чтобы больше не надо было тащиться, чтобы скорее все кончилось. Может, конвоир потому не выстрелил мне в затылок, как они это делали в прошлые дни, а потому, что знал: Красная Армия уже близко, и выстрел может их выдать. Ведь и собак вели на коротких поводках, и даже не курили. И я бы замерзла. Ведь когда колонна отдалилась, я в этой тишине зимнего леса стала засыпать. Спасибо той женщине, учительнице из Венгрии — тормошила какой-то палкой, говорила, что теперь, когда Красная Армия уже близко, нельзя умереть. Заставила все-таки выбраться из кювета и опять идти, переставлять свои тяжелые болящие ноги. Вечером пришли наши спасители, но без Высокого и второго, пожилого, которые меня сюда принесли. Их было шестеро, они выложили на стол буханки хлеба и еще какие-то незнакомые консервные баночки. Старший — у него единственного на погонах были две полоски — велел женщинам нарезать весь хлеб, а солдаты принялись вскрывать банки, доставать оттуда куски очень вкусно пахнущего мяса и укладывать их на хлеб. Потом старший сказал, чтобы мы сели с ними и подкрепились американской тушенкой, а то "смотреть страшно, до чего эти гады вас довели". Мэра села первой, возле молодого солдатика с забинтованной головой. Из-за бинтов он, наверно, и шапку не снял. И Соня с Рохцей примостились рядом с ним. А Гита с Таней пристроились у другого края стола, где лежал хлеб. Я хотела встать, но как только приподняла голову, стены качнулись, и я повалилась обратно. Старший что-то разлил по кружкам. Солдаты выпили, потянулись за хлебом, и женщины потянулись. Я опять хотела есть, но попросить стеснялась. Хорошо, что добрячка Соня спросила, можно ли взять хлеба и для меня. Сразу два солдата протянули мне по толстенному, почти в три лагерных порции, ломтю хлеба с большими кусками мяса на каждом. Они еще выпили, о чем-то говорили. Но я не слушала. Лежала с закрытыми глазами и жевала. Отщипывала губами: с тех пор, как унтершарфюрер выбил мне передние зубы, я научилась откусывать губами по маленькому кусочку. Вдруг живот пронзила резкая боль. Я затаила дыхание — может, если почти не буду дышать, она пройдет. Привычно говорила себе, что надо потерпеть. Пройдет. Надо потерпеть. Но боль не проходила. Наоборот, усиливалась, распирала. Я испугалась, что не смогу сдержаться, и осторожненько, с закрытыми глазами, чтобы стены опять не качнулись, сползла на пол. Подлезла под кровать, и очень старалась сдерживаться, ждала, что солдаты уйдут. Пыталась думать о другом, слушала их разговоры. Они о чем-то спорили. Потом кто-то сказал: — Ладно, кончайте. Вася, давай песню. Тот, которого он назвал Васей, запел какую-то совсем незнакомую песню, как девушка провожала бойца, а он долго видел огонек в ее окне. Пели все вместе. Я хотела запомнить слова, но не успевала. Запомнила только, что "парня встретила дружная фронтовая семья". Потом они пели другую, тоже незнакомую. И опять я запомнила только: "Хоть я с вами совсем незнаком, и далеко отсюда мой дом…" Больше я запоминать не старалась. Просто лежала, свернувшись калачиком — так меньше болело — смотрела на солдатские сапоги под столом и слушала русские песни. И было так хорошо — лежать, слушать, и говорить себе, что теперь меня не убьют… Они бы, наверно, еще спели, но Мэра стала жаловаться на наших конвоиров. Рассказывала, как они над нами издевались, как пугали, что живыми большевикам нас не оставят, в последний момент расстреляют, или сожгут. И сожгли бы. Слава Богу, что не успели. Но и сами, наверно, не успели удрать. Залезли куда-нибудь со своими автоматами и только ждут подходящего момента, может, ночи, чтобы ворваться сюда или в соседний дом — там тоже наши — и всех нас, Боже упаси… Но от волнения она говорила на такой смеси польского с еврейским, вставляя лишь отдельные русские слова, что я выползла из-под кровати и, как могла, повторила все это по-русски, хотя и сама язык учила в школе всего один предвоенный год и говорила совсем плохо. Старший сразу дал команду обыскать дом. Мы слышали, как они поднимаются на чердак, лезут в погреб. Потом вышли во двор, видно, проверить сарай. Вернувшись, успокоили — фрицев нигде нет, даже хозяйка куда-то исчезла. Принесли из погреба много стеклянных банок с вареньем, с застывшими в прозрачном желе куриными крылышками, с какими-то стручками. Старший сказал, что таких банок у хозяйки припасено "до чертовой матери", а уж картошки и капусты на три взвода хватит. Так что мы можем все это брать и отъедаться. А молоденький, у которого забинтована голова, добавил, что на чердаке в шкафу и какая-то одежонка висит. Хватит нам ходить в этих арестантских платьях. Когда они уходили, один солдат нагнулся ко мне и тихо, чтобы остальные не слышали, спросил, не встретила ли я там, в плену, Михеева. Павла Михеева. Пропал без вести еще в сорок первом. Может, он тоже живой. Я очень хотела его обнадежить. Но сказала только, что в Штуттгофе было много мужчин. Правда, мы их видели лишь издали, — между мужскими и женскими бараками тянулась двойная ограда. К ней даже приближаться было запрещено, охранник с вышки сразу стрелял. К тому же нас, евреев, вообще держали отдельно от всех остальных узников. Но все же мы видели, что перед ликвидацией лагеря мужчин тоже эвакуировали. Так что, может быть, человек, о котором он спрашивает, жив. Солдат благодарно похлопал меня по руке и поспешил догонять своих товарищей. После их ухода Мэра осмелела. Позвала всех подняться на чердак, посмотреть, что там за одежда. Принесли они оттуда только мужские брюки и пиджаки. Мне Гита — она, оказывается, добрая и обо мне подумала — подала куцое, почти детское пальтишко с треугольной, выжженной утюгом дырой. Объяснила: все же лучше, чем ничего, хоть не буду мерзнуть, пока тащусь по двору в отхожее место. Соня с Рохцей остались на чердаке. Обнаружили там матрац и решили спать "как люди". Утром Рохця спустилась какая-то изменившаяся. Будто окаменевшая. — Соня умерла, — вымолвила она, повернулась и вышла. Мэра бросилась за нею. И Таня с Гитой выбежали. А я… Я не понимала, как это может быть — нас же освободили. Это в лагере, в бараке каждую ночь умирали, а вчера нас освободили, мы живые. Я прислушивалась, не возвращаются ли они. Ждала — сейчас они войдут и скажут, что это неправда, Рохце показалось. Это был обморок. Но когда они вернулись, я по их лицам поняла: нет, не обморок… Все долго молчали. Наконец Мэра заговорила: — Где и как мы ее будем хоронить? Хоронить? Я даже забыла это слово. Тех, кого уводили из гетто, расстреливали прямо на краю ямы, и они падали туда. А в лагере заталкивали в газовую камеру, и потом, уже задохнувшихся, перетаскивали к печам крематория. Умерших в бараке утром выносили и складывали у стены. Похоронная команда их закидывала в свою высокую зеленую телегу и увозила. Тоже в крематорий. А Соню похоронят… Гита предложила пойти в соседний дом, там ведь тоже наши, и попросить, чтобы помогли. Но Мэра махнула рукой — у них не больше сил, чем у нас. Надо найти вчерашних солдат. Все ушли искать солдат, и я опять осталась одна. В этой чужой комнате, на чужой кровати. А наверху лежала мертвая Соня. До войны она была воспитательницей в детском садике. И в лагере очень тосковала по "своим детям". Вспоминала их — кто хорошо рисовал, кто первым запоминал стишок, кто любил сказки сочинять. Над нею даже подтрунивали: "Тебя послушать — все дети вундеркинды". И она серьезно отвечала, что да, вундеркинды, способности есть у каждого ребенка, надо только уметь их увидеть, помочь раскрыть… И вот она умерла. И не будет, как мечтала, после войны разыскивать своих воспитанников. Они уже, конечно, выросли, пойдут в школу. Но ничего. В садик приведут других малышей. Не может же быть, что всех убили… Приведут… Но их воспитательницей будет не Соня. И своих детей у нее тоже не будет. А она о них так мечтала! Ей было двадцать лет… Вскоре Мэра с Рохцей пришли с двумя солдатами. Не вчерашними, другими. Один, здороваясь, козырнул. Обещал, что они ее похоронят на местном кладбище, но отдельно от немцев, рядом с их младшим лейтенантом и старшиной, которые вчера подорвались на мине. Спросил, что со мной и обещал непременно доложить обо мне военврачу. Я испугалась, стала уверять, что не надо врача, но он, наверно, не расслышал: Мэра уже потащила обоих на чердак. Я попросила Таню подняться туда, объяснить им, что врач мне не нужен, что я не очень слабая, во двор в уборную хожу сама, без их помощи. Правда, промолчала, что обратно на крыльцо заползаю на четвереньках. Но Таня, наоборот, считала, что врач всем нам нужен. Пусть даст каких-нибудь лекарств от слабости. И от этого чертова поноса. Я понимала, что советского врача мне бояться не надо, а все равно не хотела, чтобы он пришел. Вечером Соню, завернутую в одеяло, унесли…
"Я должна рассказать" — дневниковые записи, которые автор в возрасте с 14 до 18 лет вела, одновременно заучивая их наизусть, в Вильнюсском гетто и двух нацистских концлагерях.
Из современного «семейного совета» что именно подарить будущим молодоженам, повесть переносит читателя в годы гитлеровской оккупации. Автор описывает трагическую судьбу еврейской семьи, которая с большим риском покинув гетто, искала укрытие (для женщин и маленького внука) и соратников для борьбы с оккупантами. Судьба этой семьи доказала, что отнюдь не драгоценности, а человеколюбие и смелость (или их отсутствие) являются главными в жизни людей для которых настали черные дни.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Слова, ставшие названием повести, говорит ее героине Норе один из тех, кто спасал эту девушку три долгих года гитлеровской оккупации. О возвращении к свету из мрака подвалов и чердаков, где она скрывалась в постоянном страхе быть обнаруженной, о постепенном оттаивании юной души рассказывается в этой повести.
Мария Рольникайте известна широкому кругу читателей как автор книг, разоблачающих фашизм, глубоко раскрывающих не только ужасы гитлеровских застенков, но и страшные нравственные последствия фашистского варварства. В повести "Долгое молчание" М.Рольникайте остается верна антифашистской теме. Героиня повести, санинструктор Женя, тяжело раненная, попадает в концлагерь. Здесь, в условиях столкновения крайней бесчеловечности с высочайшим мужеством, героиня заново постигает законы ответственности людей друг за друга, за судьбу мира на земле.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Книга повествует о «мастерах пушечного дела», которые вместе с прославленным конструктором В. Г. Грабиным сломали вековые устои артиллерийского производства и в сложнейших условиях Великой Отечественной войны наладили массовый выпуск первоклассных полевых, танковых и противотанковых орудий. Автор летописи более 45 лет работал и дружил с генералом В. Г. Грабиным, был свидетелем его творческих поисков, участвовал в создании оружия Победы на оборонных заводах города Горького и в Центральном артиллерийском КБ подмосковного Калининграда (ныне город Королев). Книга рассчитана на массового читателя. Издательство «Патриот», а также дети и внуки автора книги А. П. Худякова выражают глубокую признательность за активное участие и финансовую помощь в издании книги главе города Королева А. Ф. Морозенко, городскому комитету по культуре, генеральному директору ОАО «Газком» Н. Н. Севастьянову, президенту фонда социальной защиты «Королевские ветераны» А. В. Богданову и генеральному директору ГНПЦ «Звезда-Стрела» С. П. Яковлеву. © А. П. Худяков, 1999 © А. А. Митрофанов (переплет), 1999 © Издательство Патриот, 1999.
Скрижали Завета сообщают о многом. Не сообщают о том, что Исайя Берлин в Фонтанном дому имел беседу с Анной Андреевной. Также не сообщают: Сэлинджер был аутистом. Нам бы так – «прочь этот мир». И башмаком о трибуну Никита Сергеевич стукал не напрасно – ведь душа болит. Вот и дошли до главного – болит душа. Болеет, следовательно, вырастает душа. Не сказать метастазами, но через Еврейское слово, сказанное Найманом, питерским евреем, московским выкрестом, космополитом, чем не Скрижали этого времени. Иных не написано.
"Тихо и мирно протекала послевоенная жизнь в далеком от столичных и промышленных центров провинциальном городке. Бийску в 1953-м исполнилось 244 года и будущее его, казалось, предопределено второстепенной ролью подобных ему сибирских поселений. Но именно этот год, известный в истории как год смерти великого вождя, стал для города переломным в его судьбе. 13 июня 1953 года ЦК КПСС и Совет Министров СССР приняли решение о создании в системе министерства строительства металлургических и химических предприятий строительно-монтажного треста № 122 и возложили на него строительство предприятий военно-промышленного комплекса.
В период войны в создавшихся условиях всеобщей разрухи шла каждодневная борьба хрупких женщин за жизнь детей — будущего страны. В книге приведены воспоминания матери трех малолетних детей, сумевшей вывести их из подверженного бомбардировкам города Фролово в тыл и через многие трудности довести до послевоенного благополучного времени. Пусть рассказ об этих подлинных событиях будет своего рода данью памяти об аналогичном неимоверно тяжком труде множества безвестных матерей.
Мемуары Владимира Федоровича Романова представляют собой счастливый пример воспоминаний деятеля из «второго эшелона» государственной элиты Российской империи рубежа XIX–XX вв. Воздерживаясь от пафоса и полемичности, свойственных воспоминаниям крупных государственных деятелей (С. Ю. Витте, В. Н. Коковцова, П. Н. Милюкова и др.), автор подробно, объективно и не без литературного таланта описывает события, современником и очевидцем которых он был на протяжении почти полувека, с 1874 по 1920 г., во время учебы в гимназии и университете в Киеве, службы в центральных учреждениях Министерства внутренних дел, ведомств путей сообщения и землеустройства в Петербурге, работы в Красном Кресте в Первую мировую войну, пребывания на Украине во время Гражданской войны до отъезда в эмиграцию.
Для фронтисписа использован дружеский шарж художника В. Корячкина. Автор выражает благодарность И. Н. Янушевской, без помощи которой не было бы этой книги.