— Нисколько не по-свински! — горячился Кроль. — Я, в сущности, самый нравственный человек среди вас, потому что тот, кто покупает женщин, тем самым избавляет себя от необходимости рано или поздно обмануть их, или обмануться. Люди возводят любовь до какой-то религии, когда эта вещь самая в сущности простая.
Опять воздух стал душен от дыма и разливаемого вина, опять с губ срывались в разгаре спора непринятые слова; друг друга почти не слушали, не вникали не только в настроение, но и в мысль, и хватались в опровержении не столько за суть, сколько за опрометчивые выражения, за сорвавшиеся с языка неудачные образы.
Даллас давно махнул рукой на то, чтобы разобраться в этом беспорядочном гвалте; с добродушным спокойствием он покуривал свою сигару и поглядывал задумчиво на Дружинина.
Тот нетерпеливо покусывал свои розовые губы, и, казалось, на языке у него были пчелы, которые вот-вот сорвутся и ужалят одного, другого.
Он точно дожидался какого-то неизбежного слова, чтобы ухватиться за него и выпустить своих пчел. И вот, когда акварелист Бельский, только что явившийся из концерта и ухвативший предмет спора, воскликнул, что для художников не должно существовать обычной морали, писатель ударил ладонью по столу:
— Я так и знал, что это в конце концов будет сказано, — с торжеством заявил он. — Это очень выгодная позиция для художников, но стеснительная для общества. Конечно, есть проступки, которые не караются тюрьмой, потому что для них достаточно презрения. Но почему именно художники должны быть оправданы в таких случаях, я не знаю. Не потому ли, что за ними числятся особые заслуги? — вызывающе спросил он, насмешливо оглядывая компанию.
— Хотя бы и потому, — заносчиво ответил Бельский. Но Тит мягко его остановил:
— Постой, постой. Он, — указал Тит на писателя, который продолжал бросать остальной наступавшей на него компании вызывающие слова, — он сам сейчас говорит не то, что думает. Ты что же это, — с негодованием обратился он к писателю, которого он очень чтил. — Ты же сам говорил, что все в мире должно быть оправдано, чтобы люди могли жить, как велит природа и совесть, чтобы не было лицемерия и принуждения, которые запутывают движения жизни. Или ты мне этого не говорил? — обиженно и настойчиво спрашивал он, впиваясь в нервное и побледневшее лицо товарища своими наивными и честными глазами.
Эти простые, сердечные слова заставили как-то сразу всех примолкнуть. Но общее внимание смутило художника. Он вдруг покраснел, улыбнулся и, опять сделав в воздухе рукою свой обычный жест, как будто ставил запятую, сказал:
— А, впрочем, черт здесь разберет.
Дружинин медленно выцедил полбокала белого вина, расправил усы, обвел внимательным взглядом враждебно настроившуюся к нему компанию, остановил этот взгляд на упрекнувшем его в противоречии художнике и вдруг улыбнулся так же, как и он, мягко и примиренно:
— Ну, чего вы? — почти виновато спросил он. — Вот раскипелись.
И чокнувшись с Титом, он допил остатки своего вина, и от его раздражения не осталось следа.
Художники хорошо знали в нем эти переломы, когда он пил: от раздражительного возбуждения, в котором доходил до злости, становился придирчив и нетерпим, он легко переходил к необыкновенной мягкости, уступчивости и даже нежности. Обычно расчетливый, он в такие минуты становился очень щедр, и сейчас также неожиданно заявил, что ставит кофе с ликерами.
— Звони, Ольхин, во все колокола! — крикнул он особенно наскакивавшему на него за минуту перед тем товарищу.
Лесли сел за пианино и громко забарабанил туш.
— Импровизацию! — хором обратились художники к Дружинину.
— Идет, — ответил Дружинин с вспыхнувшим взглядом, и лицо его стало сосредоточенно, почти таинственно. В такие минуты он охотно импровизировал стихи под аккомпанемент Лесли, который заражался его настроением, улавливал музыку, переполнявшую опьяненную кровь и сердце поэта. Товарищи очень ценили эти минуты, когда нельзя было не любить Дружинина. Очевидно, и на этот раз, как они выражались, его прорвало. Теперь кутеж пойдет вовсю. Наверно, не ограничится только этими стенами и, как порой случалось, может перейти в оргию.
— Так-то лучше, — обрадовался Кроль.
— Досадно, что нет Стрельникова, — пожалел Даллас и этим едва не испортил все дело.
Дружинин, уже приготовившийся к импровизации, при упоминании о Стрельникове вдруг нахмурился, рука его машинально потянулась к стакану, но глоток холодного белого вина залил враждебный огонек.
Опустив ресницы, прислушиваясь к импровизации музыканта, который как бы весь уходил в клавиши, он стоял с лицом лунатика, подчиняясь этим звукам, и когда поднял голову, все затихли, точно ожидали чуда.
Медленно поднялись его ресницы, и взгляд был блуждающий и полный тоски. На губах, запекшихся от острого возбуждения и вина, точно осела горечь. И всегда спокойный и уверенный голос зазвучал напряжено и глуховато, гипнотизируя слушающих.
Что это было: фантазия, сказка, стихи или проза, тоска одинокого сердца или хмельные грезы наркотика, который почти бессознательно бредит тайнами, обыкновенно запечатанными в глубоких уголках души?