Сейчас я думаю, что по характеру это был сильно неуживчивый и опасно злобный человек, еще мне кажется, что он не смог за свою жизнь ни одну женщину на свете сделать по-настоящему счастливой, а тем более своей женой, и что главным смыслом его жизни, пока он был молод, была его работа. Правда, в силу чересчур слабого здоровья и ужасно нервического склада ума он очень рано ушел на пенсию и купил по соседству с нами маленький домик и стал выращивать сад.
С первых же дней покупки своего дома он даже пытался поближе познакомиться с нами, но узнав, что я и Матильда евреи, а Мария армянка, он неожиданно выкрикнул: «Суки!», за что тут даже был укушен нашим черным Асмодеем и, конечно, затаил на нас злобу..
– Послушай, он, кажется, еврей, – удивилась тогда Матильда.
– Неужто он еврей? – не меньше ее удивилась Мария.
– Да, он еврей, – вздохнул я, – но только и евреи бывают очень разные!
– К примеру, сумасшедшие, – засмеялась Матильда.
– Или безобразные, – поддержала ее Мария, но я не смеялся, я очень хорошо помнил свое нахождение в психушке и вообще считал зазорным смеяться над больным старым человеком, хотя бы и был он совсем свихнувшимся стариком.
Через несколько дней наш Асмодей стал корчиться в судорогах, и только своевременный приезд ветеринара спас его собачью жизнь.
Оказалось, что Асмодея пытались отравить. Пробыв некоторое время в сомнениях, я почти совсем забыл про этот случай, а зря, ибо старая лиса – Финкельсон – продолжал охотиться за нами с помощью оптической трубы и даже фотоаппарата.
Финкельсон, хотя и был по-своему сумасшедшим, то только в пункте национального вопроса, и он быстро понял, что я вместе с Марией и Матильдой живу в одном браке, что не просто удивило его, а возмутило самым ужаснейшим образом, его, одинокого старика, который всегда ощущал себя таким чистым и моральным, что даже боялся порою посещать общественные места и мочился исключительно под деревьями, как любят делать не только одни собаки.
С этих пор он нас фотографировал на нашем огороженном участке, который был хорошо виден Финкельсону из своего чердачного окна, выходящего прямо на наш участок. В то время, когда я, Мария и Матильда лежали обнаженными на траве или вместе объединившись в изящнейшем хитросплетении рук и ног, представляя из себя какое-то внеземное существо, этот сумасшедший старик фотографировал нас дрожащими от волнения руками. Но впоследствии, чтобы снимки получались лучше, он сделал под фотоаппарат самодельный штатив, с которого уже и производил эту гадкую съемку, гадкую, ибо он заглядывал к нам как бы в нашу душу, и хотя я был сам не менее гадок, когда с помощью видеокамеры снимал Штунцера в соитии с его молодыми покойницами, все же меня в тот момент оправдывало какое-то разумное начало, которое отторгало от себя этого безумного человека, а сейчас же кто-то глядел не просто на меня, а на всю мою семью в миг ее волшебной близости, и получалось так, что омерзительные глазки Финкельсона марали нас своим «моральным» любопытством!
Однако и это было бы полбеды, но Финкельсон, сгорающий от собственного возмущения, кинулся строчить на нас донос, и, скорее всего, это можно было назвать не просто доносом, а памфлетом на тему: «Противоестественно-патологическая сек-суализация полигамного сионизма».
Правда, Мария не была еврейкой, но Финкельсона это нисколько не обескуражило, поскольку всех, кто близко знался с евреями, он тоже причислял к аморальным и нечистоплотным типам людей, по отношению к которым он ощущал не только фанатичную злобу, но и некое злорадство с превосходством, вот, мол, дотронулись и запачкались!
Кроме всего прочего, обладая какой-то обостренной любовью к собственной добродетели и по-своему понимаемому чувству справедливости, Финкельсон решил с помощью своих доносов в соответствующие органы учинить над нами настоящую расправу.
По его мнению, было достаточно одной анонимки с десятком фотографий, чтобы дело для нас приняло самый скверный оборот, для особой убедительности он даже в несколько раз увеличил наши фотографии и упаковал в специальные пластиковые трубочки, тщательно обернув их в папиросную бумагу.
И все-таки первая его анонимка исчезла, как будто провалилась сквозь землю, но Финкельсон был Финкельсон, его натура требовала от него существенного подвига, каковым он считал быструю подачу письменных сигналов о всех творящихся на свете безобразиях, отовсюду собранных в наш дом. Еще Финкельсон серьезно подумывал о том, что все люди или должны сидеть в тюрьме, или спокойно переходить улицу на зеленый сигнал сфетофора.
Поэтому нисколько не удивительно, что он не оставил своих безуспешных попыток засадить нас в тюрьму, правда, теперь он уже каждый день, как неприкаянный, садился за стол и писал новую анонимку, и снова печатал фотографии, но все опять куда-то пропадало, словно кто-то наверху с насмешливым любопытством рассматривал все эти писульки и отпечатанные, как бы срисованные с натуры, удивительные позы в саду камней у можжевельников с дубками и множеством причудливых растений, гиацинтов, филадендронов и с цветущими кувшинками в пруду.