«Но что ты будешь делать на Серых Равнинах, сын мой?» — снова спрашивала она его. — Кром почитает и сажает с собой за пиршественный стол лишь тех, кто погиб славной смертью в битве. У тебя не будет там друзей. Не будет зеленых лесов для охоты, синей воды, в которую можно нырять с разбега…
Не будет лугов и резвых коней, и верной собаки. Зачем ты ушел? Ты ведь еще так молод. Позорное клеймо вора ты мог бы смыть с себя воинской доблестью, кровью и жизнью врагов, своей собственной, пролитой в честных битвах кровью. Отчего ты так поспешил? Ведь там, на Серых Равнинах, где нет битв, где мечи со звоном не ударяются друг о друга — клеймо вора будет пребывать на тебе вечно».
Мать сидела над ним всю ночь и весь следующий день. Вечером снова пришли мужчины, снова требуя похоронить тело, уже резче и тверже. «Ты сошла с ума, Маев, ты стала безумна, — слышал Конан их грубые, режущие слух по сравнению с тихим голосом матери, речи. — Посмотри на себя, Маев. Посмотри в полированный медный щит или в воды озера: ты стала совсем седой, ты стала совсем безумной. Если тело не опустить в землю до тех пор, пока на ней не появятся первые признаки разложения, дух умершего разгневается. Он оскорбится, он сочтет это надругательством над своим телом и будет мстить. Он будет мстить всем нам, Маев».
Невзирая на молчаливый протест матери, они взяли тело мальчика, завернули в грубую ткань и понесли на кладбище, к уже готовой, разверстой в земле яме.
«Не отдавайте меня им, мама!» — беззвучно молил Конан, но Маев, даже если и слышала что-то в самой глубине души, уже ничего не могла поделать. Обычаи деревни были сильнее любых материнских чувств.
Голоса ее Конан больше не слышал. Как только холодную ладонь сына выдернули из ее руки, Маев замолчала и хранила молчание во все время недолгих похорон.
Другие голоса кружились над недвижимым, закутанным в холстину телом. Отрывистые, сокрушенные, хмуро-деловые…
Чаще и громче всех жужжал приторный голос вездесущего колдуна. Он причитал, вздыхал, укорял Черока за то, что тот не мог сдержать праведный гнев руки… Он укорял и ругал сам себя за то, что не был достаточно настойчив и не смог убедить мужчин не наказывать мальчика вообще… Конана мутило от бессильной ненависти. Кром! Если б у него хватило сил, хотя бы на одно движение — этим движением был бы плевок в наигранно сокрушающееся лицо…
И еще один голос — тонкий, отчаянный — плеснулся над ним однажды. Это было, как только тело мальчика опустили в землю.
— Он не был вором! — кричала Гэлла. — Вы не должны были его наказывать! Он пытался спасти Кевина и всех остальных, а вы… вы убили его!.. Теперь Кевин не вернется к нам!.. Зачем, зачем вы поверили колдуну?!
«Замолчи, глупая! — хотел крикнуть ей мальчик.
Он мучительно и безуспешно пытался хотя бы шевельнуть языком.
— Замолчи, убегай, прячься… Буно уничтожит тебя. Он расправится с тобой так же, как и со мной…»
— Бедная девочка, рассудок ее совсем помутился… потерять жениха, а теперь еще эта нелепая смерть… но я попробую ее исцелить… Не отчаивайся, моя девочка… — скрипел сладкий голосок, в то время как Гэлла все кричала, вырываясь из рук рассерженных женщин.
Конан слышал, как ее силой оттаскивали от распахнутой могилы.
И наступило самое страшное. На грудь, на живот, на лицо мальчика, прикрытые тканью, полетели комья глины. Они больно ударяли его и царапали, и казалось, что это враги побивают его камнями. Конан напрягся в последнем, разрывающей изнутри жилы усилии, чтобы крикнуть: «Не зарывайте меня! Я живой!» — но не смог издать даже слабого шепота.
Глина давила на рот и ноздри. Безжалостная, холодная тяжесть земли навалилась на грудную клетку. Конан стал задыхаться. Великая мука удушья охватила его, но даже от этой муки ни один мускул его тела не дрогнул, ни один звук не сорвался с его белых губ.
* * *
Конан очнулся от того, что кто-то рядом с ним громко прошипел:
— О, непокорный камень! Погоди же, я сумею тебя укротить…
Мальчик открыл глаза и тут же зажмурился: тысячи разноцветных искр переливались прямо над его зрачками, и вынести их яркое сияние было совершенно невозможно.
— Я все-таки заставлю тебя работать на меня, мой чистенький, мой благородненький камушек… — раздалось возле него опять.
Хотя интонации были другими, чем обычно, голос узнать было нетрудно. Конечно же, это опять Буно. Вездесущий и омерзительный…
— Проклятый колдун… — пробормотал мальчик.
К его удивлению, язык и губы снова его слушались, и негромкие эти слова прозвучали вполне отчетливо.
— Очнулся, очнулся, мой мальчик! — радостно захихикал Буно. — Открой же свои синие глазки, не бойся!
Конан снова приоткрыл веки, на этот раз совсем чуть-чуть, и повернул голову, чтобы пляшущие вверху искры не слепили его. Веки, язык, губы и шея теперь его слушались. Но как он ни напрягал мускулы спины, рук и ног, встать или хотя бы приподняться он был не в силах.
— Не дергайся, не дергайся, — заметив его усилия, весело сказал старик. — Пока что ты мне нужен спокойненьким. Неподвижным, как камушек. Этакий большой, теплый камень, смирно лежащий там, куда его положили… совсем скоро ты забегаешь, можешь мне поверить! И даже не на двух, а на целых шести ножках! Ведь, правда, здорово, мой мальчик? Шесть замечательных быстрых ножек, вместо вот этих двух неуклюжих столбов…