Кром! Неужели та сила и жестокость, с которой опускает свистящую плеть его мать, тянется, как по невидимой ниточке, как по невидимой трубочке, из острых глазок, похожих на два белых когтя, обмакнутых в сладкий, но смертельный яд?.. И это его мать!.. Не боявшаяся в одиночку сражаться с толпой ваниров, метким выстрелом попадающая прямо в глаз разбуженного среди зимы и оттого особенно яростного медведя… Его мудрая, его гордая, его отважная мать Маев…
Маев подняла руку для третьего удара, но отчего-то медлила. Толпа зашелестела, недоумевая, что с ней случилось. В глазах матери, обращенных к колдуну, появилось что-то странное. Затем в них сверкнул гневный огонь, и занесенная рука опустилась. Женщина отбросила от себя плеть и, ни слова не говоря, отошла прочь от ели.
Перекрывая недовольный, осуждающий рокот толпы, заговорил Меттинг:
— Наказывать и карать — дело мужчин. Дело женщин — рожать, кормить и залечивать раны. Наверное, мы поторопились, заставив Маев творить расправу над собственным сыном. У Конана нет отца, нет старших братьев.
Но может быть, найдется у него родственник из мужчин, пусть и не близкий, который мог бы вместо Маев закончить начатое ею?
Родственник нашелся быстро. Из толпы охотно протиснулся толстый Черок, не то двоюродный дядя, не то троюродный брат Конана, он точно не помнил. Похлопывая себя по ляжкам и подмигивая дружкам, он подошел к ели и поднял в земли плеть.
— Тебе осталось восемь ударов, — напомнил Меттинг.
Вжжик!.. Черок был не столько силен, сколько толст, но хлестал он крепче матери. По силе ударов Конан чувствовал, что Буно теперь не сводит взора с его услужливого родственника.
Вжжик!.. Мальчик был уже на грани. Вот-вот он заскулит или взвоет, покрыв себя навеки позором. Чтобы этого не случилось, он еще раз взглянул прямо в лицо колдуну и, чувствуя, как ненависть выжигает ему глаза и сдавливает горло, крикнул:
— Эй, ты! Жалкий и грязный колдун! Вжжик!.. Ты просил меня помиловать?.. Вжжик!.. Я плюю на твои милости, слышишь?! Клянусь Кромом… Вжжик!.. я… тебя… Вжжик!.. уничтожу!..
Казалось ли Конану, либо на самом деле с каждым его выкриком удары становились все яростнее, но только удар, последовавший за криком «уничтожу!» обрушился на него такой болью, что мальчик потерял сознание.
Словно сквозь мутную и душную пелену сна он слышал голоса, витающие вокруг него, сокрушенные, сочувственные, злорадные, — и среди них выделялся приторный ненавистный говорок Буно:
— Ну, разве ж так можно? Так недолго засечь и до смерти. Ведь это же мальчик, а не рыжий ванир. Ах, Черок, Черок… Если бы ты был таким в бою… Но отойдите-ка все от него! Я попробую его вернуть, если сумею.
Конан чувствовал, как на горящую его спину льют потоки теплой воды, как кто-то из женщин забинтовывает ее мягкой тряпицей… Ему растирали виски, дышали на веки. Голоса становились все отчетливей, в голове его понемногу прояснялось. Мальчик готов уже был открыть глаза и крикнуть насмешливо: «А я и не думал отправляться на Серые Равнины! Зря радуетесь!»
Но внезапно он почувствовал, как зубы его разжимают острием кинжала и в рот вливается жгучая горькая жидкость.
— Сейчас-сейчас, попробуем вытащить мальчишку с того света… — бормотал ласковый голос. — Если уж и это питье ему не поможет, тогда я не знаю… тогда уж ничем не поможешь ему больше… Ах, Черок! Неужто же твои удары оказались для бедного мальчугана роковыми…
Конану захотелось выплюнуть горькое снадобье и громко крикнуть, что старик поит его отравой. Но он не успел: яд уже проник в горло и заструился вниз, к желудку. Странное онемение разливалось по всему его телу. Конан перестал чувствовать свои руки, ноги, пылающая болью спина словно уплыла от него куда-то… Только искра сознания шевелилась под лобной костью.
«Вот что, должно быть, та самая искра жизни, — вяло подумал мальчик. — То, что живет, когда все остальное умерло…»
* * *
Конан не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, не мог вздохнуть, не мог приоткрыть веки. Яд, которым опоил его Буно, сделал все мускулы холодными и безжизненными, как стоячая вода на дне колодца. Но он все слышал, все чувствовал, все осознавал.
Он слышал, как говорила с ним его мать. Киммерийские женщины никогда не плачут, даже когда теряют своих сыновей. Маев сидела возле недвижного тела сына долго, очень долго. Порой она брала его холодную ладонь и держала в своей, словно пытаясь отогреть, оживить, растопить застылую кровь. Конан изо всех сил пытался шевельнуть пальцами, дать ей понять, что он жив, — но даже пальцы, даже легкие и чуткие пальцы не слушались его…
«Отчего ты ушел, Конан? — спросила Маев после долгого и черного, как беззвездная ночь, молчания. — В мир Серых Равнин не уходят от десяти ударов плетью. Ты обиделся на меня за два моих удара и ушел?.. Но разве моя обида не больше? Мой сын, сын могучего и славного Ниала стал вором. Может быть, ты ушел, чтобы не носить на себе всю жизнь позорное клеймо вора? Тогда я понимаю тебя. Я прощаю тебя, сын мой, если ты ушел от стыда. Прости и ты».
Конан слышал, как к ней подходят мужчины и говорили, что тело мальчика нужно предать земле. Они говорили, что нельзя держать тела умерших не зарытыми слишком долго. Но Маев только молча смотрела на них, и они уходили.