Дом на улице Гоголя - [25]
Спрашиваю шёпотом:
— Здесь Прохор?
Маняша закивала, и видно было, что она изо всех сил рыдания удерживает.
— Он тебе плакать не велел?
Она опять закивала, а слёзки уж вовсю текли.
— Он в доме? — Кивок.
— Оленька с ним? — Кивок.
Я освободил Маняшину ножку и всё так же шепотом велел ей укрыться в сарае между дровами.
Взошёл на крыльцо, рванул дверь, а она только прикрытой оказалась, снял с плеча ружьё и взвёл оба курка. Прошёл сени, тронул ручку двери в горницу, дверь поддалась — он даже дом не запер, ждал меня!
Глава десятая
Представшее передо мной было невозможным, немыслимым, чудовищным! Неестественно бледное Олино лицо, чёрные круги вокруг глаз, её разбитые в кровь губы, из-под разорванного платья обнажённое плечо в кровоподтёках, её бессильно брошенная голая нога. Прохор, не спеша натягивающий портки, его радостный голос: «Так ты, барин, и не попробовал её? Тепереча не робей, давай. Опосля меня она уж гордиться не станет». Я вскинул ружьё. «Брось, барин, всё одно ить не стрельнешь, душу свою губить побоишься. Ты лучше поди барыньку опробуй, сладкая барынька-то», — Прохор, широко, по-дружески, улыбаясь, шёл на меня. Я выстрелил из обоих стволов. Только что я не смог убить лося, но смог убить улыбающегося человека. Знаете, это очень страшно — убить улыбающегося человека.
Потрясённые Наташа и Батурлин молчали.
— Как мы доживали на станции до ледостава, о том лучше и не говорить. Наш лесной рай стал холодным пустым космосом, безжалостным к человеку. Что бы я ни делал, чем бы чуть ли не круглыми сутками ни занимал себя, в уме было одно: убивать! Убивать всех, для кого я «барин», кто никогда не простит моей правильной речи, убивать прохоров, в которых с детства не заложено зёрен культуры, стало быть, нет, и не может быть механизмов самоограничения, убивать всех, для кого теперь настало их время — время «пробовать» «сладких барынек» и заплёвывать вокруг себя всё!
Я с недоумением вспоминал свои недавние скорбные мысли о народе-богоносце, у которого отняли помазанника Божия да и самого Бога. Зачем им Бог? Чтобы, как Прохор, чувствовать себя более чем собакой? Прохор-то себя православным навеличивал. Они хуже собак, собаки помнят добро, не кусают того, кто заботился о них. Я не о себе это думал, об Оленьке, которая наваривала Прохору бульоны, промывала его раны травяными настоями. Стереть с лица земли всех этих чудовищ, стрелять и вешать, как это делал Колчак, и никакого интеллигентского слюнтяйства!
Время от времени я пытался себя образумить, вспоминая о Кузьмиче — тот ведь тоже звал меня барином, и тогда в этом обращении не было ни ненависти, ни издёвки, только ласковая снисходительность. Ведь не умел я ничего из того, что, по разумению Кузьмича, должен знать всякий человек, и курёнку-то голову отвернуть не мог. Стрелял я вот только хорошо, да об этом Кузьмичу известно не было, за это самое умение меня Мефодий принял.
— Вас брат стрелять научил? — спросил Батурлин лишь для того, чтобы понизить сгустившееся за столом напряжение.
— Нет, у нас в гимназии был урок под названием «Военный строй». Учитель, из бывших боевых офицеров, выделял меня при стрельбе по мишеням. Только единожды мне пригодился этот навык — когда я расстреливал рухнувший алтайский рай.
На Олю я боялся смотреть. Постарался освободить её от всех забот, этим моё участие в ней ограничивалось. Я не мог простить себе произошедшего, и не чувствовал себя вправе заговаривать с Оленькой. Она тоже обращалась ко мне лишь по крайней необходимости. Как только река стала, мы без сожалений покинули нашу станцию. До Оренбурга добирались без каких-либо внешних сложностей. Вероятно, сила моей ненависти к тому, что появилось после России, была такова, что никому не приходило в голову вставать у меня на пути. Другое дело, что внутри меня происходило...
— Так вы взяли курс не на Монголию? — перебил Батурлин, не извинившись, как обычно поступал в таких случаях.
— Да, я забыл кое-что сказать. Когда мы уже вовсю готовились к отъезду, Оля спросила, нельзя ли нам поступить следующим образом: добраться до Оренбурга, и оттуда, живя рядом с Кузьмичом, разыскивать её родных. Я понял это так, что Оля больше не доверяет мне как своему защитнику. Мне не показалось это обидным: я и сам себе уже не доверял. Не я, а Кузьмич мог обеспечить Ольге ощущение безопасности. Но тогда я не дал окончательного ответа. Моё решение, в какую сторону направляться, зависело от одного: согласится ли Мефодий стать нашим проводником. Нам ведь так и так сначала нужно было подниматься по застывшей реке до Манжерока, а оттуда уже с проводником двигаться мимо нашей станции в сторону Монголии. Я понял, что не смогу доверять проводнику-сельчанину — прежде всего, он был для тогдашнего меня классовым врагом. А что если из него, как из Прохора, вырвется зверь и набросится на Олю? Ну как в этот раз не я убью его, а он меня? — тогда девочки окажутся в его полной власти. Картины, одна страшней другой, рисовало воображение: проводник поселяет моих девочек в землянке, вырытой в тайге, принуждает Олю жить с собой как с мужем, спустя несколько лет она, не снеся такой доли, умирает, её место занимает Маняша, совсем ещё ребёнок. Вероятно, я находился на грани помешательства, или даже за гранью.
Приносить извинения – это великое искусство!А талант к нему – увы – большая редкость!Гениальность в области принесения извинений даст вам все – престижную работу и высокий оклад, почет и славу, обожание девушек и блестящую карьеру. Почему?Да потому что в нашу до отвращения политкорректную эпоху извинение стало политикой! Немцы каются перед евреями, а австралийцы – перед аборигенами.Британцы приносят извинения индусам, а американцы… ну, тут список можно продолжать до бесконечности.Время делать деньги на духовном очищении, господа!
Гилад Ацмон, саксофонист и автор пламенных политических статей, радикальный современный философ и писатель, родился и вырос в Израиле, живет и работает в Лондоне. Себя называет палестинцем, говорящим на иврите. Любимое занятие — разоблачать мифы современности. В настоящем романе-гротеске речь идет о якобы неуязвимой израильской разведке и неизбывном желании израильтян чувствовать себя преследуемыми жертвами. Ацмон делает с мифом о Мосаде то, что Пелевин сделал с советской космонавтикой в повести «Омон Ра», а карикатуры на деятелей израильской истории — от Давида Бен Гуриона до Ариэля Шарона — могут составить достойную конкуренцию графу Хрущеву и Сталину из «Голубого сала» Владимира Сорокина.
Коллекции бывают разные. Собирают старинные монеты, картины импрессионистов, пробки от шампанского, яйца Фаберже. Гектор, герой прелестного остроумного романа Давида Фонкиноса, молодого французского писателя, стремительно набирающего популярность, болен хроническим коллекционитом. Он собирал марки, картинки с изображением кораблей, запонки, термометры, заячьи ланки, этикетки от сыров, хорватские поговорки. Чтобы остановить распространение инфекции, он даже пытался покончить жизнь самоубийством. И когда Гектор уже решил, что наконец излечился, то обнаружил, что вновь коллекционирует и предмет означенной коллекции – его юная жена.
«Да или нет?» — всего три слова стояло в записке, привязанной к ноге упавшего на балкон почтового голубя, но цепочка событий, потянувшаяся за этим эпизодом, развернулась в обжигающую историю любви, пронесенной через два поколения. «Голубь и Мальчик» — новая встреча русских читателей с творчеством замечательного израильского писателя Меира Шалева, уже знакомого им по романам «В доме своем в пустыне…», «Русский роман», «Эсав».
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.