: «дернешь за веревочку — она и засветится», — полуцитировал он со смехом. И обои на стенах были подобранные отцом: не в какой-нибудь цветочек или полоску, а в темных силуэтах парусных кораблей, пусть уже старые, невнятного сероватого цвета. Их поклеили в тот год, когда Юрке исполнилось три, и с тех пор не меняли. Зачем менять, если они ждали квартиру — переедут, там и поклеят, какие захотят. Может быть, из-за этих парусников он увлекся сначала кораблями. Он ведь как пришел к ракетам — через корабли. Так он сказал, когда я пришла туда к нему первый раз и разглядывала модели. Модели стояли наверху синей самодельной этажерки в количестве трех штук. Четвертый корабль, самый большой, с бумажными парусами, построенный Юркой вместе с отцом, парил на темных тесемках под низким потолком, подвешенный к абажуру. Этажерка стояла слева от двери, между ней и боком голландки, топившейся со стороны родителей. Ведерников-старший время от времени лазал на крышу проверять дымоход, потому у них вся кочегарка кочегарила на отлично, и когда зимой начинались перебои с отоплением, у них там было самое теплое место в доме. В коробке на нижней полке лежали старые газеты и аккуратные дощечки от тарных ящиков. Мы, прибегая после работы, быстро хватали газеты, укладывали их, скомканные, поверх пары дощечек, ждали, когда огонь разгорится, прикрывали дверцу, а после шли к Юрке, где сначала стояли у печки, прислонясь к теплому рифленому железу, крашенному в тон обоям, и только тогда садились за математику — я, с тетрадкой, на главное место, а Юрка сбоку. Объяснял он новый материал обычно с азартом, листая то один, то другой учебник, или справочник, или даже журнал «Наука и жизнь», а когда я, наконец что-то усвоив, кивала — мол, поняла, все ясно, — открывал передо мной проверочное задание и усаживался, уткнувшись носом в книжку, которую обычно брал из стопки на углу стола или с полки над столом, где у него лежало то, что он должен был прочесть в первую очередь, и читал, пока я пыхтела над примерами или задачей. В ящике этого замечательного стола, со столешницей, обтянутой темно-коричневой искусственной кожей, лежали карандаши и ручки, рейсфедер и логарифмическая линейка, а также малый, по числу слов и размерам, русско-английский словарь технических терминов. Сбоку на стене висели прикрепленные кнопками две цветные вырезки из «Науки и жизни»: 1) Сергей Палыч на Байконуре и 2) взлет ракеты; и две фотографии в рамках: на одной Ведерников в сорок седьмом году весной после выпуска, с инженерским ромбом; на другой — Ведерников и его однополчанин в каком-то саду, в июле сорок второго, оба в форме рядовых. Ведерников сидел в летнем кресле — похоже, плетеном, на снимке видно было гнутую боковину из светлой лозы. Однополчанин стоял у Ведерникова за спиной, а за ним были плотные кусты, по виду похожие на сирень. Поверху, над кустами, шла надпись «Привет с фронта», а внизу по белому полю — написанная от руки дата «июль 1942 год». Снимок сделал не оставивший своего имени фотокорреспондент, которого прислали на фронт снимать боевые подвиги, и он свое дело делал: ползал с «лейкой» под самым огнем, а в перерыве между боями фотографировал всех подряд, не только героев, для поднятия духа бойцов, и дарил им карточки на память. К тому времени я уже знала, что однополчанину на снимке без нескольких дней двадцать лет (Ведерникову — двадцать два полных) и что зовут его Юркой. Это в его честь Ведерников назвал сына в сорок седьмом, считая сослуживца погибшим. Это из-за него он не желал видеть тетю Аню, когда напивался и у него горела душа — или, наоборот, когда душа горела и он напивался, — потому что, когда тот Юрка нашелся в инвалидском интернате, тетя Аня не согласилась его оттуда забрать. Можно переселить ребенка в нашу комнату, сказала она, но ведь понадобится уход, а кому ухаживать, если все каждый день на работе. С тех пор она уже сто раз взяла те слова обратно — потеснимся, раз такая беда, наймем помощницу, — но Ведерников трезвый и сам все понимал: и что в тесной клетушке при проходной комнате никакая сиделка жить не станет, и что его Юрка сам к ним переезжать не захочет, он и кродителям-то не едет. Иногда из интерната приходили короткие письма от медсестры, которой Ведерников немного приплачивал. В те дни Ведерников обычно и пил, хотя иногда пил без писем, о чем я узнала от Юрки, с которым мы болтали на следующий день после скандала на лестнице, когда его отец толкал тетю Аню. В другой раз я увидела старую тети Анину сумку, где лежали тонкие конверты. «Это от медсестры, — сказал Юрка. — Он сам не пишет, а медсестра пишет только одно и то же: здоров, а рассказывать ему нечего». Фотографию с фронта Ведерников повесил у Юрки над столом, чтобы сын смотрел на нее и помнил, что нужно честно делать свое дело, честно учиться, чтобы потом, когда вырастет, стать полезным людям и жить хорошо и счастливо. Только так и можно отплатить тем, благодаря кому они живы: ради того они сражались в той, последней, войне — ради счастливой жизни. Юрка смотрел и помнил. Он так и жил и учился, причем без всякого насилия над собой. У него был легкий характер, ему все было любопытно. Он с азартом бросался изучать новое. Нужно было видеть, с какой радостью он делал свои маленькие, казавшиеся тогда огромными, открытия и как любил ими делиться. Потому занятия со мной ему были не в тягость, а в удовольствие, и мы быстро привыкли вместе читать его книги, выуживая в них главное и пропуская лишнее. Как ни странно, в голове оставалась не каша, а более-менее приемлемая система.