Как раз тогда Ходдер и Стоутон объявили Всеимперский конкурс романа, ассигновав 1000 фунтов на премии за лучший канадский, южноафриканский, индийский и австралийский роман. Представлялась возможность попробовать свои силы, хотя победить на конкурсе с первым в жизни романом надежды было мало. Но я извлекла на свет свои гипслендские дневники, и постепенно квартиру мою, расположенную высоко над Лондоном, несмотря на уныние и туманы северной зимы, наполнила атмосфера дремучих лесов, обнаженных предгорий, бескрайних равнин и городков вроде старого Порт-Альберта.
Поскольку членом жюри был сэр Чарльз Гервис, я сообразила, что сюжет для романа надо подобрать в его вкусе. Я писала целыми днями и до позднего вечера, после чего, держась за стены, кое-как доползала до спальни и валилась на постель в полном изнеможении. Миссис Нил хлопотала надо мной, точно суетливая птичка над приблудным птенцом. Простая поденщица, получавшая обычные четыре пенса в час, она предпочитала называться моей экономкой. Удивительно славным она была существом, неизменно опрятная и озабоченная тем, чтобы ни единым пятнышком не замарать свою репутацию «абсолютно порядочной» женщины. Брошенная мужем с двумя маленькими сыновьями на руках, она из года в год билась как рыба об лед и все же уделяла мне столько внимания и забот, что я всерьез привязалась к этой доброй женщине.
Зябким утром она, бывало, часов в восемь приносила мне стакан чаю и готовила горячую ванну в нашей немыслимо тесной кухоньке, где ванна, накрытая деревянной крышкой, обычно служила столом. Она следила, чтобы, принимая ванну, я не забыла помешать овсянку на маленькой газовой плите, потом приносила кофе и гренки в гостиную. Днем, когда я работала, она заходила, ставила передо мной еду и ужасно огорчалась, если я забывала поесть или подложить угля в камин; стараясь двигаться бесшумно и оберегая мой покой, она даже на кусок угля, выпавший со стуком из камина, смотрела укоризненно и шептала: «Тс-с, тише».
Наконец «Пионеры» были написаны. Я отослала рукопись, вполне отдавая себе отчет во множестве ее недостатков. Потом вновь занялась журналистикой и почти год ничего не слышала о конкурсе.
Летом я неделю провела в рыбацкой деревушке Кловелли и после поездки написала довольно неприхотливые стишки, назвав их «Кловельские стихотворения»; книжечка стоила шесть пенсов.
В тот год я опять ездила в Париж и останавливалась в семье Брода, в Латинском квартале. Брода по-прежнему были деловиты, полны энергии, все так же увлечены своими многочисленными литературными, художественными и общественными интересами: доктор Брода занимался подготовкой статей для своего журнала, выходившего на трех языках, мадам Брода, художница, только что опубликовала томик стихов, а ее младший брат Ганс, хоть ему и грозила слепота, усиленно упражнялся на скрипке и играл нам свои сочинения.
По утрам, когда все мы сходились в единственной гостиной, мадам обычно появлялась с хлебом в целый ярд длиной — типично французской длинной и золотистой хрустящей булкой. Следом за ней bonne[41] вносила поднос с чашками, блюдцами и огромным кофейником. Разломив хлеб, мадам давала каждому из нас по куску. Вместе с чашкой кофе и интеллектуальной беседой это и составляло наш завтрак.
Потом доктор Брода усаживался за письменный стол, но вскоре раздавался крик: «Грета! Грета!» — и мадам бросалась на зов. Она была незаменимой помощницей во всех делах супруга. Ганс выкраивал время, чтобы водить меня по художественным галереям, и мы часто сидели в Люксембургском парке, обсуждая только что виденные чудеса искусства и архитектуры.
— Я хотел бы быть цыганом, мадемуазель... то есть мисс, и бродить с вами по всему свету, — с жаром юности сказал он однажды; мне, которой в ту пору было уже далеко за двадцать, этот восемнадцатилетний юноша представлялся совсем ребенком.
Тем не менее, когда доктор Брода взял меня на конференцию по борьбе с проституцией, мадам не одобрила этого, считая, что я еще молода ходить на подобные собрания и буду чувствовать там себя неловко. Она зря беспокоилась. Споры велись необычайно бурно, и моего знания языка хватило лишь на то, чтобы понять очень немногое.
Более приятным оказались сборища в «Boite aux Sardines»[42] — клубе художников и писателей, который помещался в старом доме близ площади Этуаль. Сборища происходили в просторной комнате, вся обстановка которой состояла из зеленого ковра на полу, репродукции «Моны Лизы» на одной стене и нескольких кресел. Когда распорядитель провозглашал: «Toutes les sardines en boite!» («Все сардинки — марш в коробку!») — каждый хватал себе желтую подушку из груды у двери, и мы рассаживались рядами на полу. Лишь пожилым «сардинкам» полагалось сидеть в креслах. Обычно кресла пустовали, зато на ковре во множестве располагались сардинки обоего пола и разных возрастов.
На трибуну под репродукцией «Моны Лизы» поднимался кто-нибудь из членов клуба; писатели читали отрывки из новых пьес и романов, поэты — свои стихи, музыканты садились за сверкающий черный рояль и играли новые произведения. Потом начиналось обсуждение, вспыхивали жаркие, шумные споры — каждая из «сардинок» жаждала высказать свое мнение. Живо, весело, захватывающе проходили эти сборища; все говорило о горячем интересе французов к процессу художественного творчества.