И, должно быть, так много любопытства было на моём лице и так ласков был вечер, что захотелось поговорить и пастуху.
Он сорвал сладкую травинку пырея, пожевал её и начал неохотно:
— Что же тут рассказывать? Интереса мало. Был я беспризорный, и на покражу ловчей меня не было. И не было у мужиков под руками такого камня, который бы за мной не летал. Да, собачка… Что ж она, собачка? — продолжал он тихо, вдумчиво, будто говорил сам с собой. — Долго я красть не переставал. Потом замечаю, будто мужики подобрели: бить меня меньше стали. С чего бы это, думаю? Сытей, что ли, живут? Однажды, как поспели на колхозных огородах помидоры, разбежалось нас из колонии человек десять. Дали знать в милицию. Устроили облаву, и поймал меня пастух Лысовой. Сам вызвался милиции помогать.
Сейчас я у него на квартире живу. А тогда он мне врагом показался. «Что ж это ты, — говорит, — злой травой растёшь?» Вырвался я от него и кричу ему: «Погоди, я тебе ещё покажу злую траву!» И стал он меня с тех пор бояться.
Пастух снял шлем, подставил голову под вечерний холодеющий воздух, поднял рукою со лба тонкие чёрные волосы и продолжал:
— Лежу это я раз в пшенице — опять из колонии убежал — и грызу, как тушканчик[1], зерно. А пшеница уже поспела. Но восёловский колхоз косить начал. Время было, как сейчас, перед закатом. Слышу — кончили работу косилки. Бригады по дороге прошли. Тихо стало кругом. Вдруг почудилось мне, будто кто-то по пшенице ходит. Нашарил я камень — как его туда, в поле, занесло, сам не пойму — и приподнялся чуть-чуть. Гляжу — дрохва. Птица такая. Вы её не знаете. А мне она по Дону, по Кубани хорошо знакома. Зовут её там дудаком. Ещё я маленький был, а ею очень интересовался. Хорошая птица. Прилёг я опять и удивляюсь: откуда тут, под Курском, дрохва и как она меня не заметила? Знаю, что птица пугливая, за километр к себе не подпустит. Сама она громадная, весом с барана, а голова куриная, только под бородой косички. Ах, думаю, милая, что ж это ты тут делаешь? А она клюнет что-то и отпустит, клюнет и отпустит. Слышу — мышь пискнула. Ага, значит, это её она долбит… Хорошо, думаю. Потом суслик свистнул. Она — суслика. Раз стукнет, и конец — не свистит больше. И так при мне штук десять их прикончила. А ходит по пшенице, точно по стеклу, ни одного зерна из колоса не выбьет. Вот удивительно! Хотел я подтянуться поближе, но слышу: заметила — побежала. Я — за ней. Из пшеницы ей сразу не подняться — тяжёлая, разбег нужен. Выбежала она к самым новосёловским косилкам и пустилась прямиком по жнивью. Потом повернула вправо, влево — ветра ищет взлететь. А ветра нет. Распустила крылья, хвост двадцатипёрый, намахала себе ветра малость и поднялась кое-как. А я стою и камень в руках держу. Откуда тут, думаю, дрохва? Не её это места. Птица она степная, наша, донская птица. В чём причина? Повернулся я и потихоньку пошёл вдоль жнивья и всё думаю про дрохву. С одного края солнце в пшеницу садится, с другого встает над пшеницей звезда. Гляжу я по сторонам — простор, такой простор, какой любят стрепет да дрохва. И тут я догадался. Боится дрохва межи — по ней человек ходит. А как межи не стало, дрохва и сюда пришла. Вот как, думаю, коллективизация-то повернулась.
Всё меняется… Только я не меняюсь! Только я! Иду босой, рваный, ноги себе ободрал о жнивьё. И один камень у меня в руке, а другой — на сердце. И вечер-то такой выдался — степной, синий, точно ворон.
Кончилась пшеница, начались луга, и совсем стемнело. Так вот, с камнем, я и вошёл по пояс в росу.
Слышу, коровы траву режут, комары поют. Близко речка. Над оврагом вётлы росли. И знаю я: у этих вётел всегда пастухи ночуют. Подобрался я ближе к оврагу, вижу: огонёк в ямке чуть тлеет и сидит у огня Лысовой этот, голову в дым суёт, от комаров спасается. С ним собачка, тоже в дым лезет. Забила себе нос, ничего не чует. Гляжу я на пастуха. Камня из рук не выпускаю. Вот, думаю, случай шарахнуть его камнем по башке. А злости уж той в сердце нет. Всё дрохва из головы не выходит. Но вспомнил я тут, как он меня за шиворот держал, и нацелился камнем. Однако бросить не успел. Собачка вдруг как кинется! Хотела, должно быть, на меня, да бывает, видно, и у собак промах — так на угли животом и легла. Вот оно что, — в раздумье закончил пастух.
Он замолчал, шумно вздохнул, покрутил головой, словно дивясь своему собственному рассказу. В это время тонкий лай собачки раздался в лесу совсем рядом. Послышался топот среди молодых дубков, и на опушку, где торчали из земли широкие листья ландышей, рос горицвет и ветреница, выбежала мышастого цвета корова. Вымя её грузно раскачивалось. А собачка с тихим визгом примчалась к пастуху. Она дрожала от возбуждения. Пастух поднял её и, покачав на руках, как ребёнка, зашагал с ней взад и вперёд.
— Что же дальше?
— Дальше что же? — ответил пастух, продолжая ходить. — Вот видите, в колхоз меня приняли, стадо доверили. А это дело важное, — с гордостью заметил он, блестя живыми и смышлёными глазами.
Собачка на руках его уже успокоилась, просилась на землю, сучила лапами, царапала гимнастёрку. Но он её не пускал и все ходил взад и вперёд.