Цензоры за работой. Как государство формирует литературу - [15]
Последней категорией, подлежавшей надзору, по мнению Мальзерба и других лиц, писавших о книготорговле, была литература, наносящая урон принятым моральным устоям, – сейчас это обычно называют порнографией. В XVIII веке этого термина не существовало, но эротическая литература процветала, не привлекая особого внимания, если действующими лицами не становились монахи, монахини или официальные фаворитки. Такие книги были достаточно скандальными, чтобы хорошо продаваться из-под полы, но никогда не попадали в руки цензоров. Лишь несколько непристойных романов было отправлено на рассмотрение, и к ним, как правило, относились терпимо[110]. Единственным примером необычайно похабной книги, который я встретил в записях цензоров, стала «Тайны брака, или Кресло красного бархата», Mystères de l’hymen, ou la bergère de velours cramoisy, которую цензор отверг как отвратительный плод помрачения ума[111].
После изучения сотен докладов цензоров сталкиваешься с непредвиденной проблемой: если цензоры в первую очередь думали не о вынюхивании безбожия и вольнодумства, за исключением особых случаев вроде янсенизма или международных отношений, в чем они видели опасность? Не там, где мы бы ожидали, не среди философов-просветителей. Нет, их больше беспокоил двор. Точнее, они опасались вторгаться в переплетение протекций и обязательств, посредством которых распределялась влиятельность при Старом режиме. Хотя к 1750 году книжный рынок процветал и новые силы изменяли облик торговли, королевские цензоры все еще принадлежали к миру, созданному государями эпохи Возрождения, где неверный шаг мог привести к катастрофе и судьба зависела от воли власть имущих (les grands).
Опасность, таким образом, исходила не от идей, а от людей – всех, обладавших влиянием, кого могло задеть неуважительное или неосторожное замечание. Один из цензоров вычеркнул из исторической книги упоминание о преступлении представителя могущественной династии де Ноай, совершенном в XVI веке, и не потому, что оно не было совершено, а потому, что «дом [де Ноай] может быть недоволен тем, что об этом вспоминают»[112]. Другой цензор отверг точнейший труд по генеалогии на том основании, что он может содержать упущения, оскорбительные для некоторых влиятельных семей[113]. Третий отказался одобрить описание отношений Франции с Оттоманской Портой, потому что в нем содержались «подробности, затрагивающие семьи, требующие уважения», и даже назвал имена: один аристократ сошел с ума, служа послом в Константинополе, а другой не смог получить должность посла из‐за враждебности двора к его сумасбродной теще[114]. Повсеместно цензоры содрогались при мысли пропустить завуалированное упоминание кого-то, обличенного властью. Потребовалось специальное расследование в Лионе, чтобы выпустить книгу, которая могла оскорбить местных нотаблей[115]. Мальзерб, который и сам принадлежал к влиятельному роду, постоянно отправлял рукописи на проверку высокопоставленным особам, которые могли понять отсылки, недоступные цензорам более скромного происхождения. Вельможи ожидали такого рода услуг. Герцог Орлеана, например, поблагодарил Мальзерба через посредника за то, что тот следит, чтобы «никакая информация о его отце не была опубликована до того, как об этом сообщат ему [нынешнему герцогу]»[116].
Жанром, вызывавшим у цензоров наибольший ужас, был «роман с ключом». Его легко было не опознать, не обладая достаточным знанием света. Неискушенный аббат Жируа, к примеру, попросил Мальзерба назначить другого цензора для романа, который не просто высмеивал писателей (что было приемлемо), но мог метить по более значимым мишеням. «Я боюсь намеков. Они встречаются часто, и я не решаюсь взять на себя ответственность за них. Если бы я мог их понять, то, возможно, не волновался бы так, но я не могу сказать, кто имеется в виду»[117]. Та же опасность мерещилась другому несведущему цензору, который отказался одобрить рукопись, хотя нашел ее безупречной во всем, кроме одного: «Это может быть аллегория, скрытая с изяществом и тонкостью под священными именами, которой при дворе найдут злонамеренное приложение (applications malignes). Поэтому я нахожу работу опасной для публикации в этом королевстве, даже с молчаливого одобрения»[118]. Мальзерб с пониманием относился к опасениям людей, работавших под его началом. Они, в конце концов, не принадлежали к высокопоставленным особам (des gens assez considérables) и не могли уловить аллюзии, очевидные для любого человека из великосветских кругов. Более того, они были боязливы. Цензоры скорее отказали бы рукописи, чем рискнули обратить на себя неудовольствие, одобрив ее[119]. Отказ часто показывал страх перед «приложениями», applications – этот термин нередко появляется в бумагах цензоров, а также полиции[120]. Под ним подразумевались зашифрованные в книгах, песнях, эпиграммах и остротах намеки, обычно оскорбления или компрометирующая информация. Applications оставались незамеченными обычными читателями, но могли причинить большой ущерб представителям высшего общества. Такие «приложения» представляли собой форму влияния, которую нужно было держать под контролем в обществе, где репутация и «лицо» (
Книга профессора Гарвардского университета Роберта Дарнтона «Поэзия и полиция» сочетает в себе приемы детективного расследования, исторического изыскания и теоретической рефлексии. Ее сюжет связан с вторичным распутыванием обстоятельств одного дела, однажды уже раскрытого парижской полицией. Речь идет о распространении весной 1749 года крамольных стихов, направленных против королевского двора и лично Людовика XV. Пытаясь выйти на автора, полиция отправила в Бастилию четырнадцать представителей образованного сословия – студентов, молодых священников и адвокатов.
«Спасибо, господа. Я очень рад, что мы с вами увиделись, потому что судьба Вертинского, как никакая другая судьба, нам напоминает о невозможности и трагической ненужности отъезда. Может быть, это как раз самый горький урок, который он нам преподнес. Как мы знаем, Вертинский ненавидел советскую власть ровно до отъезда и после возвращения. Все остальное время он ее любил. Может быть, это оптимальный модус для поэта: жить здесь и все здесь ненавидеть. Это дает очень сильный лирический разрыв, лирическое напряжение…».
«Я никогда еще не приступал к предмету изложения с такой робостью, поскольку тема звучит уж очень кощунственно. Страхом любого исследователя именно перед кощунственностью формулировки можно объяснить ее сравнительную малоизученность. Здесь можно, пожалуй, сослаться на одного Борхеса, который, и то чрезвычайно осторожно, намекнул, что в мировой литературе существуют всего три сюжета, точнее, он выделил четыре, но заметил, что один из них, в сущности, вариация другого. Два сюжета известны нам из литературы ветхозаветной и дохристианской – это сюжет о странствиях хитреца и об осаде города; в основании каждой сколько-нибудь значительной культуры эти два сюжета лежат обязательно…».
«Сегодняшняя наша ситуация довольно сложна: одна лекция о Пастернаке у нас уже была, и второй раз рассказывать про «Доктора…» – не то, чтобы мне было неинтересно, а, наверное, и вам не очень это нужно, поскольку многие лица в зале я узнаю. Следовательно, мы можем поговорить на выбор о нескольких вещах. Так случилось, что большая часть моей жизни прошла в непосредственном общении с текстами Пастернака и в писании книги о нем, и в рассказах о нем, и в преподавании его в школе, поэтому говорить-то я могу, в принципе, о любом его этапе, о любом его периоде – их было несколько и все они очень разные…».
«Ильф и Петров в последнее время ушли из активного читательского обихода, как мне кажется, по двум причинам. Первая – старшему поколению они известны наизусть, а книги, известные наизусть, мы перечитываем неохотно. По этой же причине мы редко перечитываем, например, «Евгения Онегина» во взрослом возрасте – и его содержание от нас совершенно ускользает, потому что понято оно может быть только людьми за двадцать, как и автор. Что касается Ильфа и Петрова, то перечитывать их под новым углом в постсоветской реальности бывает особенно полезно.
В предлагаемой вниманию читателей книге собраны очерки и краткие биографические справки о писателях, связанных своим рождением, жизнью или отдельными произведениями с дореволюционным и советским Зауральем.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В 1144 году возле стен Норвича, города в Восточной Англии, был найден изувеченный труп молодого подмастерья Уильяма. По городу, а вскоре и за его пределами прошла молва, будто убийство – дело рук евреев, желавших надругаться над христианской верой. Именно с этого события ведет свою историю кровавый навет – обвинение евреев в практике ритуальных убийств христиан. В своей книге американская исследовательница Эмили Роуз впервые подробно изучила первоисточник одного из самых мрачных антисемитских мифов, веками процветавшего в массовом сознании.
Для русской интеллектуальной истории «Философические письма» Петра Чаадаева и сама фигура автора имеют первостепенное значение. Официально объявленный умалишенным за свои идеи, Чаадаев пользуется репутацией одного из самых известных и востребованных отечественных философов, которого исследователи то объявляют отцом-основателем западничества с его критическим взглядом на настоящее и будущее России, то прочат славу пророка славянофильства с его верой в грядущее величие страны. Но что если взглянуть на эти тексты и самого Чаадаева иначе? Глубоко погружаясь в интеллектуальную жизнь 1830-х годов, М.
Книга посвящена литературным и, как правило, остро полемичным опытам императрицы Екатерины II, отражавшим и воплощавшим проводимую ею политику. Царица правила с помощью не только указов, но и литературного пера, превращая литературу в политику и одновременно перенося модную европейскую парадигму «писатель на троне» на русскую почву. Желая стать легитимным членом европейской «république des letteres», Екатерина тщательно готовила интеллектуальные круги Европы к восприятию своих текстов, привлекая к их обсуждению Вольтера, Дидро, Гримма, приглашая на театральные представления своих пьес дипломатов и особо важных иностранных гостей.
Книга посвящена истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века: времени конкуренции двора, масонских лож и литературы за монополию на «символические образы чувств», которые образованный и европеизированный русский человек должен был воспроизводить в своем внутреннем обиходе. В фокусе исследования – история любви и смерти Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803), автора исповедального дневника, одаренного поэта, своего рода «пилотного экземпляра» человека романтической эпохи, не сумевшего привести свою жизнь и свою личность в соответствие с образцами, на которых он был воспитан.