Canto - [45]
Эй, отец, история твоей жизни канула в неизвестность, концы обрезаны, но они то и дело побуждают меня отправляться в Другую Страну, куда ты меня не допускаешь…
Ты появляешься в стране, к которой я принадлежу по рождению, в том городе, где разыгрывалась моя юность, и первый твой адрес — Церингерштрассе. Ты снимаешь комнату у моей бабки, жестковато-добросердечной, величественной женщины, которая сама не так давно сюда переехала. Бедный студент, ты говоришь на ломаном немецком, получаешь скудные гроши, которые ежемесячно высылает тебе отважная тетка, которая на фотографии стоит с лихим драгунским видом. Ты входишь в этот дом, вдыхаешь запах мрачновато-забавной мебели наполеоновских времен, воспринимаешь ее как нечто родовое, исконное, достойное почтения. Пиликаешь на скрипке, принимаешь у себя друзей, которые тоже эмигрировали, как и ты, вы устраиваете общие трапезы, состоящие из камбалы и чая, кто-то из друзей играет на виолончели, ты — хозяин дома, ты говоришь на потешном языке, а твои забавы порой совершенно необъяснимы: например, купить молодых щенков, напоить их коньяком, украсить праздничной ленточкой и выпустить в гостях на стол, чтобы танцевали наподобие циркового медведя — вот и все: юной даме на день рождения. Такой вот подарочек.
Ты чрезвычайно вежлив, ты всюду отступаешь назад, уступая место другим, и с ненавязчивой приветливостью бродишь среди чужих тебе предметов наполеоновского времени.
Конечно, вся эта Церингерштрассе, а также Лерхенвег, камни, которые дышат алчностью, непривлекательная форма окон, куча хлама за ближайшим дощатым забором, мир очень бакалейный, наполненный питейным уютом, где господствуют господа в подтяжках, где низко над землей клубится сладкий запах шоколадной фабрики, где скуден солнечный свет, весь этот желтый мир летнего труда — для тебя был лишь забавным миром другой страны. Ведь в основном ты проводишь время в химическом институте, тебе предстоит осилить грандиозное, набитое до отказа ежедневное расписание лекций и занятий, да к тому же овладеть языком — где у тебя тоже программа не маленькая; и на улице ты оказываешься только по дороге туда и обратно, домой, когда фабричные девчоночки в шляпках, или блестя жирными волосами, спешат домой, а трамвай набит битком. И вот ты входишь в какую-то бакалейную лавку, где витают отталкивающие запахи, чтобы купить себе масла и чаю, и глядь: за прилавком стоит некая девица, слишком утонченная, чтобы торговать всякой всячиной, одетая прямо-таки по последней моде, вся в рюшечках, в очень кокетливых туфельках, и смотрит так приветливо, стеснительно, но со смешливой искоркой в глазах выглядывая из-за прилавка — вот это да! С этого дня ты ходишь за покупками только туда, а упомянутая барышня (которая в числе множества себе подобных в конторе фирмы, расположенной далеко отсюда, но имеющей далеко идущие планы по всему миру, весь день печатает на машинке и что-то высчитывает на арифмометре) теперь торопится вернуться в магазин ради тебя, чтобы вовремя оказаться на месте и, поспешно сбросив пальто или не в меру кокетливый жакетик, скользнуть за прилавок, чтобы успеть к приходу иностранца с изысканными, не принятыми в здешних краях манерами, непостижимого посетителя, который носит монокль, всегда погружен в свой внутренний мир и всегда покупает рыбу, чай и сливочное масло. И вдруг оказывается: упомянутая барышня, невероятно усердная служащая какой-то конторы, девица, которая особым светом озаряет для тебя бакалейную лавку — дочка твоей новой квартирной хозяйки. Ты ходишь за покупками в магазин своей хозяйки, ты, что называется, верен этому дому. И вот свершилось: ты становишься членом семьи. Сначала — помолвка, по обычаю этой страны. Потом — свадьба. Между тобой и бабушкой на всю жизнь сохраняется почтительная дистанция, поэтому отношения всегда добрые и сердечные, зато госпожа дочка теперь — всецело твоя. Она обставляет для тебя квартиру в духе принятых здесь традиций, ты устраиваешься в ней, но ты устраиваешь здесь и еще кое-что. Для меня, твоего сына, это «кое-что» так и останется просто словом, надписью на почтовом конверте: «Опытно-исследовательская лаборатория». Ты ставишь опыты, ты исследуешь, ты изобретаешь все подряд: от духов до синтетического угля, от укрепляющего напитка до желудочного порошка; ты изобретаешь чуть было не прославивший тебя препарат от волчанки, которым доктор Швейцер в Ламбарене с успехом пользовал своих чернокожих подопечных. Дети на улице, на бесцветной, тоскливо пустой утренней улице, в песочнице, где мы играем, сделав флажок из носового платка, эти дети, от которых исходит запах чистоплотности, говорят про твою лабораторию то, что услышали за столом от невежественных родителей: мол, ты затворник, варишь свое зелье на горелке Бунзена, — а я защищаю тебя. Превращаю песочницу в крепость, палочку от флажка — в меч и веду оборону крепости.
Ибо для меня ты как был, так и остаешься там — в этой Другой Стране. Я хочу добраться до нее.
Если бы я не стоял порой на остановке (и пусть всегда будут остановки, учрежденные и организованные государством под предлогом устройства маршрута автобуса или трамвая, но по сути это сигнал: Стоп! Вот место под ногами, стоять, изолироваться ото всего, пребывать под сценическими прожекторами безымянности, ждать!), если бы я порой не стоял на остановке, без сроков, без обязательств, отрешенный; и не смотрел бы без особого любопытства на все то, что проходит мимо, не видел бы, как что-то едет, движется, вот деревья веером раскинулись над кирпичной трубой, кто-то толкает перед собой сумку на колесиках, что-то скользит по улице, падает, ширится; если бы не вставало в груди это чувство «неизвестно-где», «неизвестно-кто», освобожденное от оков имен, свободное; если бы нога не ступала свободно, не зная этой земли, не привязанная к родному краю, к траве, свободно; свободная от проволочных пут, от ловушек; свободно и ни к чему не привязываясь, не ступала бы моя нога: если бы всего этого не было, я уснул бы, я точно знаю. Я махнул бы рукой на все это семейное предприятие, оставил бы все как есть, и ни одно окошко не открылось бы тогда в твою Другую Страну, и я не смог бы видеть в тебе равного и признаться:
«Мех форели» — последний роман известною швейцарского писателя Пауля Низона. Его герой Штольп — бездельник и чудак — только что унаследовал квартиру в Париже, но, вместо того, чтобы радоваться своей удаче, то и дело убегает на улицу, где общается с самыми разными людьми. Мало-помалу он совершенно теряет почву под ногами и проваливается в безумие, чтобы, наконец, исчезнуть в воздухе.
Роман «Год любви» швейцарского писателя Пауля Низона (р. 1929) во многом автобиографичен. Замечательный стилист, он мастерски передает болезненное ощущение «тесноты», ограниченности пространства Швейцарии, что, с одной стороны, рождает стремление к бегству, а с другой — создает обостренное чувство долга. В сборник также включены роман «Штольц», повесть «Погружение» и книга рассказов «В брюхе кита».
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.
«А все так и сложилось — как нарочно, будто подстроил кто. И жена Арсению досталась такая, что только держись. Что называется — черт подсунул. Арсений про Васену Власьевну так и говорил: нечистый сосватал. Другой бы давно сбежал куда глаза глядят, а Арсений ничего, вроде бы даже приладился как-то».