Canto - [44]
А в гладильне работают женщины, облачены в белое, и над белым нарядом — усердно-черные волосы, и растут горы влажного белья, такого белоснежного в клубах пара, что у прохожих на улице веки начинают гореть от яркой белизны, а женщины щебечут себе в этих клубах пара, и с клубами пара мечты всей гладильни летят на улицу, куда все ларьки и магазины проливают изнутри свой свет. Вечерняя суета! Вспыхнувшая по всему городу, согревающая.
И ряды домов, они, кажется, застегнулись на все пуговицы, сдержанные, сверху донизу замкнутые, административные здания после конца рабочего дня, но стены и здесь облизаны коричневеющими тенями. А теперь — на широкие бульвары. Свет огней с готовностью проглатывает всё новые и новые, мягко подкатывающие машины, и вода канала блестит от их фар, а под деревьями — парад вечерней элегантности. Весь свет праздно прогуливается, тщеславное показывание себя и смотрение на других, среди киосков, под голубым еще пока небом, в котором бродит ледяной хрусталь. И наконец — фанфары! Фанфары! Появляется Мария на кукольных ножках, идет, смеясь и хмурясь. Salve Maria.
А я в этот вечер, в этом городе, разве я — невысказанное слово? Нет! Я проступаю из уст моей красавицы, ее блеск окутывает меня, ее глаза озаряют меня своим сиянием, надо мною — купол ее волос, на меня веет ароматом ее пальто и ее лица, которое всеми своими чертами безмолвно обращено ко мне, и ее белозубый смех, и уста, и голос, что звучит из уст, мелодия голоса поднимается вверх, потом спадает, того голоса, что рожден здесь, голоса, поющего этот язык.
Голоса с виноградной мелодией. И ее рука с этими ногтями, рука Марии — тоже для меня, здесь:
Пусть мое имя обратится в старейшую таверну на улице, вымощенной булыжником, смиренно-старинное имя, самое бесстрашное из имен. И я подниму бокал прямо в этот небесный вечер и скажу
Salve, Maria! Salve Maria звучит у меня в голове, воздух salve Maria ощущают мои ноздри, я сокрушаю камни, я благословляю булыжник, я закладываю город. Salve основателю Рима, мне!
О если бы можно было вмуровать в стену этот момент, который весь поместился на одном-единственном листе, плавно опускающемся на землю. Скрепим собою этот момент, Мария, давай вырастим с тобою собор.
Но пустое пространство ожидания никогда не насытится воплощенным творением.
И уже думает третий, тот, что стоит рядом: что мне до тебя, незнакомец? Я не знаю тебя. До чего нелепо врезаешься ты во всё мое существо острыми краями непосвященности, до чего ты неуместен, до чего не по душе мне твоя весомость! Правда, на золотом фоне его ослепления до сих пор еще, осиянная лучами, отчетливо встает та, первая, она вырезана на нем. Но в ней нет больше сходства с той его знакомой, которую он хранит в душе. Она растрачивает себя. И он уже глаз не спускает с нее, следя за растущими размерами этой растраты, он уже предвкушает то горе, ту трагедию, которая последует. Лелеет надежду, что оба в целости и сохранности вновь обретут друг друга. Кто подстроил эту игру, кто выбрал игроков? Какой ненасытный молох устраивает ее все снова и снова? Но как вырваться из озаренного мира?
Он: в кабале у мира, озаренного фонарем, мира, где глаза видят по-новому; у грота, где царят чудеса, у оберегающих стен, испещренных танцующими письменами; в плену у сияния, у волшебного фонаря. Он уже возвращается вспять, он принялся задавать вопросы тем местам, где все это происходило, местам, которые сохранятся навсегда. Возвращаться вспять и перебирать те места, которые уже превращаются в памятные навсегда.
Боится, что когда-нибудь он придет, а там, внизу, одни развалины.
Пытается начать все сначала, цепляется за незнакомку, случайно встреченную где-то в городе, виновницу, которая теперь должна быть заложницей его удачи. Но им не вернуться вспять, в ту темноту колонны фонаря.
Вечное несовпадение мечты и того, что стало. Пространство ожидания никогда не насытится воплощенным творением. Те, что стояли у колонны фонаря, ускользнули. И чужаки, знакомые друг с другом, покидают сцену. Но те, что ускользнули, где они теперь? Блуждают, как духи, не зная покоя. Вот вновь к стае духов добавились еще двое. Они нагрянут, когда никто уж не будет ни о чем помнить. Грядущие духи. Тогда скажут, наверное: нет повода даже для боли, если пришло время и эти духи нагрянули. Никогда вновь не вернутся они к тем же, продолжающим жить людям, никогда.
И он ненавидит того ненасытного молоха, который затевает всё новые игры, играя с любящими. Тот, который вырывает их из мира безразличия и, превращая в любящих, заставляет прозреть. Делает их смешными в их слепопровидческом порыве. А потом бросает их. Он ненавидит этого молоха.
Мне надо было бы радоваться, что тогда, у ворот дома Франчески, мне указали на дверь, не успел я в нее войти. Не успел я войти в страну, которой не бывает никогда. Но я не радовался, отец. Я стал их товарищем, я стал членом той банды, которая, как воронье, влетала во двор на велосипедах. Познакомился с сыном мясника и его семьей, стал вхож в их дом, а по воскресеньям со всеми вместе совершал налеты. Вечером же, когда они усаживались на столбики садовой ограды у дома Франчески и, как прирученные птицы, ели у нее с рук, я молча отправлялся по дорожке между ее садом и нашим двором — кормить своих кроликов. Я продолжал принимать во всем некоторое участие. Выгуливание собак, которое некогда было нашей вечерней привилегией, продолжалось и теперь, но отныне со мною рядом шла медсестра Крайслера. Мы шагали по темнеющим улицам, впереди — их такса и моя дворняга, следом — мы с печальной феей-хранительницей. Печальная смена, печальная перемена времен. Я никогда не спрашивал, где Франческа, хотя именно она была инициатором этих новых правил, всей этой ежевечерней экзекуции, а если фея мимоходом, с материнской заботой начинала рассказывать о ней, я принимал вид крайнего равнодушия. Но однажды случилось так, что ей удалось продолжить эту тему — которая касалась меня и до которой мне не было совершенно никакого дела. Франческа больна, у нее сильный жар, она мечется по постели, щеки горят лихорадочным огнем, вся красная. И все время выкрикивает мое имя, много раз подряд. Вот что рассказывает медсестра во время нашей прогулки. Ну и что? Ничего.
«Мех форели» — последний роман известною швейцарского писателя Пауля Низона. Его герой Штольп — бездельник и чудак — только что унаследовал квартиру в Париже, но, вместо того, чтобы радоваться своей удаче, то и дело убегает на улицу, где общается с самыми разными людьми. Мало-помалу он совершенно теряет почву под ногами и проваливается в безумие, чтобы, наконец, исчезнуть в воздухе.
Роман «Год любви» швейцарского писателя Пауля Низона (р. 1929) во многом автобиографичен. Замечательный стилист, он мастерски передает болезненное ощущение «тесноты», ограниченности пространства Швейцарии, что, с одной стороны, рождает стремление к бегству, а с другой — создает обостренное чувство долга. В сборник также включены роман «Штольц», повесть «Погружение» и книга рассказов «В брюхе кита».
В сборник произведений современного румынского писателя Иоана Григореску (р. 1930) вошли рассказы об антифашистском движении Сопротивления в Румынии и о сегодняшних трудовых буднях.
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.