Борис Пастернак: По ту сторону поэтики - [32]
В 1829 году Фридрих Шлегель — не блестящий Шлегель «Атенеума», но постаревший и отяжелевший, склонившийся перед официальной религиозностью и политической реакцией и за это многими отвергнутый, — вернулся к одному из центральных философских концептов «романтической поэзии»: идее романтической иронии. В одной из лекций Дрезденского цикла, писание которых в ночь 11/12 января прервалось внезапной смертью, он говорит о том, что «истинная ирония» означает любовь: она подобна чувству, испытываемому влюбленным перед лицом предмета своей любви. В полноте его чувства присутствует экстаз приобщения к абсолютному — переживание, перед лицом которого он сам себя ощущает до смешного растерянным, неловким и беспомощным. Вот это переживание собственной малости перед грандиозностью предмета «страсти» и полное безразличие к смешным и неловким проявлениям этого чувства — всего того, что субъект, более занятый самим собой, стыдился бы и тщательно избегал, — и есть, согласно позднему Шлегелю, «истинная» ирония (Schlegel 1969 [1829]; Dritte Vorlesung: 357–358).
Пастернак — поэт, почти на знающий иронии в смысле обиходной насмешливости. Но между этой «бытовой», любому доступной ироничностью и тем, что в философском миропонимании Шлегеля получило имя романтической иронии, — дистанция огромного размера. В этом более глубоком, шлегелевском смысле творчество Пастернака следует признать одним из высоких проявлений романтической иронии.
3. Gradus ad parnassum
Вернемся еще раз к исходной точке пастернаковского метафизического сюжета. Его субъект переживает «лихорадку» весьма подозрительного свойства, симптом его беззаконного влечения к беззаконному миру. Внешним проявлением этого неблагополучного и даже неблагопристойного состояния является бессвязное, невразумительное, поистине лихорадочное многословие. Речевое поведение субъекта как будто являет собой наглядную противоположность канону хорошего вкуса с его императивами ясности мысли, чистоты стиля и сжатости изложения. Избыточный поток почти произвольного речеизвержения напоминает импульсивно-безоглядную «импровизацию на рояле» (отнюдь не изящный шубертовский Impromptu); высказывания-аккорды следуют не гармонической логике, а тому, что случайно подвернулось под руку, мечутся «комплектами», точно кипы бумаг, летящие в камин. К пониманию рвутся в беспорядочной спешке, наотмашь, в надежде наткнуться наугад на некое событие смысла, которое и послужит «оправданием тиража» посреди массы листков, участь которых — кануть в небытие, как только «тираж» разыгран. Яркий образ этой, так сказать, творческой лотереи являет собой картина захода солнца в «Апеллесовой черте»:
Пизанская косая башня прорвалась сквозь цепь средневековых укреплений. <…> Улицы запружались опрокинутыми тенями, иные еще рубились в тесных проходах. Пизанская башня косила наотмашь, без разбору, пока одна шальная исполинская тень не прошлась по солнцу… День оборвался. (СС 4: 7)
Хаотические действия («наотмашь, без разбору»), отходы которых «запружают» все пространство, внезапно приводят к шальному попаданию, вызывающему драматическое изменение всей картины.
Подобно своим ранне-романтическим предшественникам, Пастернак заменяет мысль как оформленный продукт безостановочной чередой усилий мысли. Знаменитая коллективная серия «Фрагментов» «Атенеума» состояла из более 450 отрывочных и разрозненных высказываний[118], произвольно следующих одно за другим, написанных зачастую с нарочитой небрежностью и в отдельности, вне контекста, совершенно невразумительных. Мысль существует скорее как обещание, пробиваясь сквозь бесконечные прерывания, повторения, откровенные противоречия, косноязычную загадочность. Отличие пастернаковского говорения «наугад» от риторики йенского фрагмента в том, что его стихией является скорее сплошное «растекание», чем фрагментарное «рассеивание» смысла. Если Новалис назвал одну из своих серий фрагментов «цветочной пыльцой» (Blütenstaub: Novalis 1798), то излюбленной метафорой Пастернака в этом плане являются потоки и скопления воды — ливневый дождь, лужи, весенняя распутица и, наконец, потоки слез:
Это был первый черновой набросок из тех, что пишутся один или два раза в жизни, ночь напролет, в один присест. Они по необходимости изобилуют водой, как стихией, по самой своей природе предназначенной воплощать однообразные, навязчиво-могучие движения. <…> Он верил, что эти промоины, признанные и всем понятные, придут ему на память, и их предвосхищенье застилало ему зренье слезами, точно оптическими стеклами не по мерке. (Повесть: СС, 4: 135)
Несколько позднее, в «Охранной грамоте», Пастернак сформулирует принцип импульсивного и потому многословного «завирания» в качестве необходимого свойства искусства:
По-русски врать значит скорее нести лишнее, чем обманывать. В таком смысле и врет искусство. (ОГ, II: 3)
И Пастернак, и авторы «Атенеума» прибегают к хаотическому косноязычию для того, чтобы дать картину мысли по ту сторону артикулированности, в ее усилиях схватить нечто, не поддающееся артикуляции. Характерное различие между ними в том, что романтики несут свою «невразумительность» (Unverständlichkeit) как знамя; зрелище публики, которой их писания представляются полным бредом, приводит их в восхищение. Пастернак, для которого такой способ выражения имеет не менее программное значение, вместе с тем настаивает на том, чтобы представить его в модальности самоотрицания, как знак собственной неадекватности. Подобно тому как романтикам был необходим недоумевающий филистер, Пастернак нуждается в рационально мыслящем собеседнике, очевидное превосходство которого оттеняло бы его собственную слабость. Таким идеальным собеседником был для него, конечно, Коген. Что касается личного общения, то в этой роли в первые годы их знакомства выступала Фрейденберг. В ее письмах к Пастернаку находим след сложившегося дружеского ритуала совместного осмеивания и пародирования пастернаковской импульсивной манеры:
В книге известного литературоведа и лингвиста исследуется язык как среда существования человека, с которой происходит его постоянное взаимодействие. Автор поставил перед собой цель — попытаться нарисовать картину нашей повседневной языковой жизни, следуя за языковым поведением и интуицией говорящих, выработать такой подход к языку, при котором на первый план выступил бы бесконечный и нерасчлененный поток языковых действий и связанных с ними мыслительных усилий, представлений, воспоминаний, переживаний.
В книге подробно описан важный период жизни и творчества Владимира Набокова. В США он жил и работал с 1940 по 1958 год, преподавал в американских университетах, занимался энтомологией и, главное, стал писать по-английски. Именно здесь, после публикации романа “Лолита”, Набоков стал всемирно известным писателем. В книге приводится много документов, писем семьи Набоковых, отрывков из дневников, а также описывается жизнь в Соединенных Штатах в сороковые и пятидесятые годы и то, как она находила отражение в произведениях Владимира Набокова.
История экстраординарной жизни одного из самых любимых писателей в мире! В мире продано около 100 миллионов экземпляров переведенных на 37 языков романов Терри Пратчетта. Целый легион фанатов из года в год читает и перечитывает книги сэра Терри. Все знают Плоский мир, первый роман о котором вышел в далеком 1983 году. Но он не был первым романом Пратчетта и даже не был первым романом о мире-диске. Никто еще не рассматривал автора и его творчество на протяжении четырех десятилетий, не следил за возникновением идей и их дальнейшим воплощением.
Эта книга — увлекательный рассказ о двух замечательных советских писателях-сатириках И. Ильфе и Е. Петрове, об их жизни и творческом пути, о произведениях, которые они написали совместно и порознь. Здесь анализируются известные романы «Двенадцать стульев», «Золотой теленок», книга путевых очерков «Одноэтажная Америка», фельетоны и рассказы. Используя материалы газет, журналов, воспоминаний современников, Б. Галанов рисует живые портреты Ильфа и Петрова, атмосферу редакций «Гудка», «Правды» и «Чудака», картины жизни и литературного быта 20—30-х годов. Автор вводит нас в творческую лабораторию Ильфа и Петрова, рассматривает приемы и средства комического, показывает, как постепенно оживал в их произведениях целый мир сатирических персонажей, созданных веселой фантазией писателей.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В основе книги - сборник воспоминаний о Исааке Бабеле. Живые свидетельства современников (Лев Славин, Константин Паустовский, Лев Никулин, Леонид Утесов и многие другие) позволяют полнее представить личность замечательного советского писателя, почувствовать его человеческое своеобразие, сложность и яркость его художественного мира. Предисловие Фазиля Искандера.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Франция привыкла считать себя интеллектуальным центром мира, местом, где культивируются универсальные ценности разума. Сегодня это представление переживает кризис, и в разных странах появляется все больше публикаций, где исследуются границы, истоки и перспективы французской интеллектуальной культуры, ее место в многообразной мировой культуре мысли и словесного творчества. Настоящая книга составлена из работ такого рода, освещающих статус французского языка в культуре, международную судьбу так называемой «новой французской теории», связь интеллектуальной жизни с политикой, фигуру «интеллектуала» как проводника ценностей разума в повседневном общественном быту.
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.