— И все-таки... скажу я вам... приходит всем нам крышка... и правителю верховному... И ему... Да...
Когда атаман Синельников уразумел прапорщикову болтовню, он вспылил, опрокинул со столика бутылки и стаканы, поднялся на ноги — черный, свирепый, по-пьяному радостно-злой:
— Молчать!.. — гаркнул он. — Не сметь! — Я покажу — крышка!... Я покажу!..
Ноготков, не выходя из своего меланхолического настроения, посмотрел на атамана, покачал головой, сожалительно усмехнулся:
— Ты-то прикажешь?.. Ты?!. Да ты не смеешь. Я ведь тоже офицер... Да.
Синельников дернулся к нему. Слегка задержанный поручиком Канабеевским, он выдохнул из себя:
— Сволочь ты, эсер, большевик!.. Гадина ты, а не офицер!..
Тогда Ноготков медленно встал, медленно отвел руку и медленно, но верно влепил атаману оплеуху:
— Вот тебе: за все!.. Да...
После свалки, в которой принят участие и унимавший Канабеевский, когда набежали из соседних купэ офицеры, встал вопрос об оскорбленной чести. Атаман потребовал немедленного поединка.
— Дуэль!.. — кричал он. — Я не позволю каждому хаму марать честь мундира!..
— Я на дуэль согласен! — рвался Ноготков. — Я ведь тоже ему не кто-нибудь!.. Да!..
Когда стали решать вопрос о форме поединка, атаман, немного протрезвившийся от всей перепалки, злорадно посмотрел на Ноготкова и заявил:
— Я требую американскую дуэль!.. Чтоб без всяких цирлих-манирлихов: попадется кому жребий стреляться — катись колбаской!..
— Мне все равно! — качнул головой прапорщик. — Я не возражаю: пускай этот милостгосударь отправляется на тот свет по-американскому способу. Да!..
И вот тогда-то поручику Канабеевскому пришлось порыться в своем чемодане, оторвать из пачки верхний листок и пожертвовать его на общее дело.
Через час писали рапорт о кончившем самоубийством прапорщике Ноготкове, Василии Артемьевиче, 23 лет.
О прочих качествах Селифана Потапова, в записке штабс-капитана Войлошникова не обозначенных, знали от дальних тунгусских кочевий на большой тундре до верхних притрактовых поварен.
Знали, что Селифан был «малолетком» — поселенческим сыном, мальчишкой, добравшимся с отцом и матерью из Александровского централа на Лену, сперва в Киренск, потом в Якутск, и, наконец, за родительские художества, — на север, в Варнацк. Знали, что Селифан рано осиротел, побродил неучем по тайге, потом послужил в Якутске солдатом — все больше возле начальства. И по слабости здоровья вышел со службы, раньше срока, не угодив на войну. В Якутске Селифан мало-мало научился грамоте, присмотрелся к службе в канцелярии исправника и, когда чем-то не угодил начальству, был отправлен к месту прописки в Варнацк, где за прежние заслуги был писарем.
Качества главные у Селифана были: был он ленив непроворотно, любил выпить и с начальством был двоедушен — в глаза лебезил, услуживал, мог в доску расшибиться, лишь бы угодить; за-глаза глумился над старшими, любил придумывать про них небылицы, умел подобрать прозвище поядреней, поязвительней, мог устроить большую каверзу.
Любили Селифана варнацкие бабы бездомовые: очень хорошо он ругался и умел похабно передразнивать барынь якутских. Нравилось и мужикам по-пьяному, праздничному делу, повозжаться с Селифаном. В трезвое же, трудовое, промысловое время мужики Селифана не уважали:
— Ботало, а не мужик!.. Какой из его толк?! — пренебрежительно отзывались они о нем. — Бумагу марает, и то, однако, худо...
Но главного качества его — честолюбия — никто не знал. Не примечали, не догадывались. И нужно было появиться в январские морозы сердитому, озабоченному и спешащему дальше штабс-капитану Войлошникову, чтоб ухватить, разгадать это Селифаново качество.
Потрухивая старших, побаиваясь насмешек, таил в себе Селифан неутоленную жажду повластвовать, покрасоваться, похорохориться над ближними. Искал он случая в Якутске, возле исправника, показать волю над мелкой шпаной в арестантской — не вышло. Думал он, было, что в Варнацке удастся, но варнацкие мужики сразу осадили его. Правда, отыгрывался он на якутах и особенно — на тунгусах. Но не удовлетворяло его это: какая — соображал он — корысть дикарей властью своею удивлять?
И вдруг — нежданное. Принесла судьба заиндевелых, заснеженных офицеров. Сразу Селифан Потапов пригодился, сразу оценили его. Ожил Селифан, сам в своих глазах вырос, важностью налился. А тут еще — назначенье комендантом. Может быть, из злобного, мрачного озорства наградили проезжие офицеры Селифана этим званием. Все равно, Селифану это нипочем: он видал, как хмуро и многозначительно всполошились мужики, как сразу изменили свою повадку разговаривать с ним насмешливо и несерьезно. Особенно после тогдашнего приказа штабс-капитана Войлошникова сдать ему все оружие. Мужики сунулись к Селифану растерянные, недовольные:
— Это што же, Селифан Петрович? Ты быдто начальство теперь — разве резон это?.. Мы оружьем живы, у нас, коли есть турка али бердана — значит, и сыты...
— Хлопочи, Селифан! Ты обчеству человек свой, должен в понятие войти!..
— Уж будь добр, Селифан Петрович!..
Селифан тогда жарко налился гордостью, вознесся. Покуражился над мужиками. Помямлил, пожевал непривычные слова (этак, помнит он, исправник важность свою высказывал), нос задрал: