Блаженство - [5]

Шрифт
Интервал

Встречает всех угрюмым «мать-мать-мать»,
И надо ждать,
Покуда жалкий гнев его не вытек.
Потом
Он мог бы поделиться опытом
Зажизненным, который в нем клокочет, —
Минут пятнадцать надо переждать.
Пусть пять.
Но ждать никто не хочет.
…Сначала, как всегда, смятенье чувств.
Я замечусь,
Как брошенная в комнате левретка.
Мне трудно вспомнить собственный язык.
Отвык.
Ты знаешь сам, как это стало редко.
Так первая пройдет. А на второй
Слетится рой
Воспоминаний стыдных и постылых.
Пока они бессмысленно язвят,
Придется ждать, чтоб тот же самый взгляд
Размыл их.
На третьей я смирю слепую дрожь.
Хорош.
В проем окна войдет истома лета.
Я медленно начну искать слова:
Сперва —
Все о себе. Но вытерпи и это.
И на четвертой я заговорю
К царю
Небесному, смотрящему с небес, но —
Ему не надо моего нытья.
Он больше знает о себе, чем я.
Неинтересно.
И вот тогда, на пятой, наконец —
Творец,
Отчаявшись услышать то, что надо, —
Получит то, зачем творил певца.
С его лица
Исчезнут скука и досада.
Блаженный лепет летнего листа.
Проста
Просодия – ни пыла, ни надрыва.
О чем – сказать не в силах, видит Бог.
Когда бы мог,
Мне б и пяти минут не надо было.
На пять минут с собой меня оставь.
Пусть явь
Расступится – не вечно же довлеть ей.
Побудь со мной. Мне будет что сказать.
Дай пять!
Но ты опять соскучишься на третьей.

«Ведь прощаем мы этот Содом…»

Ведь прощаем мы этот Содом
Словоблудья, раденья, разврата —
Ибо знаем, какая потом
За него наступила расплата.
Им Отчизна без нас воздает.
Заигравшихся, нам ли карать их —
Гимназистов, глотающих йод
И читающих «Пол и характер»,
Гимназисток, курсисток, мегер,
Фам фаталь – воплощенье порока,
Неразборчивый русский модерн
Пополам с рококо и барокко.
Ведь прощаем же мы моветон
В их пророчествах глада и труса, —
Ибо то, что случилось потом,
Оказалось за рамками вкуса.
Ведь прощаем же мы Кузмину
И его недалекому другу
Ту невинную, в общем, вину,
Что сегодня бы стала в заслугу.
Бурно краток, избыточно щедр,
Бедный век, ученик чародея
Вызвал ад из удушливых недр
И глядит на него, холодея.
И гляжу неизвестно куда,
Размышляя в готическом стиле —
Какова ж это будет беда,
За которую нас бы простили.

«Смерть не любит смертолюбов…»

Смерть не любит смертолюбов,
Призывателей конца.
Любит зодчих, лесорубов,
Горца, ратника, бойца.
Глядь, иной из некрофилов,
С виду сущее гнилье,
Тянет век мафусаилов —
Не докличется ее.
Жизнь не любит жизнелюбов,
Ей претит умильный вой,
Пухлость щек и блеск раструбов
Их команды духовой.
Несмотря на всю науку,
Пресмыкаясь на полу,
Все губами ловят руку,
Шлейф, каблук, подол, полу.
Вот и я виюсь во прахе,
О подачке хлопоча:
О кивке, ресничном взмахе,
О платке с ее плеча.
Дай хоть цветик запоздалый
Мне по милости своей —
Не от щедрости, пожалуй,
От брезгливости скорей.
Ах, цветочек мой прекрасный!
Чуя смертную межу,
В день тревожный, день ненастный
Ты дрожишь – и я дрожу,
Как наследник нелюбимый
В неприветливом дому
У хозяйки нелюдимой,
Чуждой сердцу моему.

«Со временем я бы прижился и тут…»

Со временем я бы прижился и тут,
Где гордые пальмы и вправду растут —
Столпы поредевшей дружины, —
Пятнают короткою тенью пески,
Но тем и горды, что не столь высоки,
Сколь пыльны, жестки и двужильны.
Восток жестковыйный! Терпенье и злость,
Топорная лесть и широкая кость,
И зверства, не видные вчуже,
И страсти его – от нужды до вражды —
Мне так образцово, всецело чужды,
Что даже прекрасны снаружи.
Текучие знаки ползут по строке,
Тягучие сласти текут на лотке,
Темнеет внезапно и рано,
И море с пустыней соседствует так,
Как нега полдневных собак и зевак —
С безводной твердыней Корана.
Я знаю ритмический этот прибой:
Как если бы глас, говорящий с тобой
Безжалостным слогом запрета,
Не веря, что слышат, долбя и долбя,
Упрямым повтором являя себя,
Не ждал ни любви, ни ответа.
И Бог мне порою понятней чужой,
Завесивший лучший свой дар паранджой
Да байей по самые пятки,
Палящий, как зной над резной белизной, —
Чем собственный, лиственный, зыбкий, сквозной,
Со мною играющий в прятки.
С чужой не мешает ни робость, ни стыд.
Как дивно, как звездно, как грозно блестит
Узорчатый плат над пустыней!
Как сладко чужого не знать языка
И слышать безумный, как зов вожака,
Пронзительный крик муэдзиний!
И если Восток – почему не Восток?
Чем чуже чужбина, тем чище восторг,
Тем звонче напев басурманский,
Где, берег песчаный собой просолив,
Лежит мусульманский зеленый залив
И месяц висит мусульманский.

Вариации-2

1. До

Ясно помню большой кинозал,
Где собрали нас, бледных и вялых, —
О, как часто я после бывал
По работе в таких кинозалах!
И ведущий с лицом как пятно,
Говорил – как в застойные годы
Представлял бы в музее кино
«Амаркорд» или «Призрак свободы».
Вот, сказал он, смотрите. (В дыму
Шли солдаты по белому полю,
После били куранты…) «Кому
Не понравится – я не неволю».
Что там было еще? Не совру,
Не припомню. Какие-то залпы,
Пары, споры на скудном пиру…
Я не знаю, что сам показал бы,
Пробегаясь по нынешним дням
С чувством нежности и отвращенья,
Представляя безликим теням
Предстоящее им воплощенье.
Что я им показал бы? Бои?
Толпы беженцев? Толпы повстанцев?
Или лучшие миги свои —
Тайных встреч и опять-таки танцев,
Или нищих в московском метро,
Иль вояку с куском арматуры,
Или школьников, пьющих ситро
Летним вечером в парке культуры?

Еще от автора Дмитрий Львович Быков
Июнь

Новый роман Дмитрия Быкова — как всегда, яркий эксперимент. Три разные истории объединены временем и местом. Конец тридцатых и середина 1941-го. Студенты ИФЛИ, возвращение из эмиграции, безумный филолог, который решил, что нашел способ влиять текстом на главные решения в стране. В воздухе разлито предчувствие войны, которую и боятся, и торопят герои романа. Им кажется, она разрубит все узлы…


Истребитель

«Истребитель» – роман о советских летчиках, «соколах Сталина». Они пересекали Северный полюс, торили воздушные тропы в Америку. Их жизнь – метафора преодоления во имя высшей цели, доверия народа и вождя. Дмитрий Быков попытался заглянуть по ту сторону идеологии, понять, что за сила управляла советской историей. Слово «истребитель» в романе – многозначное. В тридцатые годы в СССР каждый представитель «новой нации» одновременно мог быть и истребителем, и истребляемым – в зависимости от обстоятельств. Многие сюжетные повороты романа, рассказывающие о подвигах в небе и подковерных сражениях в инстанциях, хорошо иллюстрируют эту главу нашей истории.


Орфография

Дмитрий Быков снова удивляет читателей: он написал авантюрный роман, взяв за основу событие, казалось бы, «академическое» — реформу русской орфографии в 1918 году. Роман весь пронизан литературной игрой и одновременно очень серьезен; в нем кипят страсти и ставятся «проклятые вопросы»; действие происходит то в Петрограде, то в Крыму сразу после революции или… сейчас? Словом, «Орфография» — веселое и грустное повествование о злоключениях русской интеллигенции в XX столетии…Номинант шорт-листа Российской национальной литературной премии «Национальный Бестселлер» 2003 года.


Орден куртуазных маньеристов

Орден куртуазных маньеристов создан в конце 1988 года Великим Магистром Вадимом Степанцевым, Великим Приором Андреем Добрыниным, Командором Дмитрием Быковым (вышел из Ордена в 1992 году), Архикардиналом Виктором Пеленягрэ (исключён в 2001 году по обвинению в плагиате), Великим Канцлером Александром Севастьяновым. Позднее в состав Ордена вошли Александр Скиба, Александр Тенишев, Александр Вулых. Согласно манифесту Ордена, «куртуазный маньеризм ставит своей целью выразить торжествующий гедонизм в изощрённейших образцах словесности» с тем, чтобы искусство поэзии было «возведено до высот восхитительной светской болтовни, каковой она была в салонах времён царствования Людовика-Солнце и позже, вплоть до печально знаменитой эпохи «вдовы» Робеспьера».


Девочка со спичками дает прикурить

Неадаптированный рассказ популярного автора (более 3000 слов, с опорой на лексический минимум 2-го сертификационного уровня (В2)). Лексические и страноведческие комментарии, тестовые задания, ключи, словарь, иллюстрации.


Борис Пастернак

Эта книга — о жизни, творчестве — и чудотворстве — одного из крупнейших русских поэтов XX пека Бориса Пастернака; объяснение в любви к герою и миру его поэзии. Автор не прослеживает скрупулезно изо дня в день путь своего героя, он пытается восстановить для себя и читателя внутреннюю жизнь Бориса Пастернака, столь насыщенную и трагедиями, и счастьем. Читатель оказывается сопричастным главным событиям жизни Пастернака, социально-историческим катастрофам, которые сопровождали его на всем пути, тем творческим связям и влияниям, явным и сокровенным, без которых немыслимо бытование всякого талантливого человека.


Рекомендуем почитать
Тихая моя родина

Каждая строчка прекрасного русского поэта Николая Рубцова, щемящая интонация его стихов – все это выстрадано человеком, живущим болью своего времени, своей родины. Этим он нам и дорог. Тихая поэзия Рубцова проникает в душу, к ней хочется возвращаться вновь и вновь. Его лирика на редкость музыкальна. Не случайно многие его стихи, в том числе и вошедшие в этот сборник, стали нашими любимыми песнями.


Лирика

«Без свободы я умираю», – говорил Владимир Высоцкий. Свобода – причина его поэзии, хриплого стона, от которого взвывали динамики, в то время когда полагалось молчать. Но глубокая боль его прорывалась сквозь немоту, побеждала страх. Это был голос святой надежды и гордой веры… Столь же необходимых нам и теперь. И всегда.


Венера и Адонис

Поэма «Венера и Адонис» принесла славу Шекспиру среди образованной публики, говорят, лондонские прелестницы держали книгу под подушкой, а оксфордские студенты заучивали наизусть целые пассажи и распевали их на улицах.


Пьяный корабль

Лучшие стихотворения прошлого и настоящего – в «Золотой серии поэзии»Артюр Рембо, гениально одаренный поэт, о котором Виктор Гюго сказал: «Это Шекспир-дитя». Его творчество – воплощение свободы и бунтарства, писал Рембо всего три года, а после ушел навсегда из искусства, но и за это время успел создать удивительные стихи, повлиявшие на литературу XX века.