Бесприютное сердце - [5]

Шрифт
Интервал

Серые сумерки липнут к постели, к рукам и ложатся

на бледные лица соседей по койкам,

наползают во впадины щек, под ресницы соседа

на пятой кровати, который сегодня умрет,

в серебристой и шелковой серости сумерек плавно

парит, утопает, как будто плывет, отделяясь

от тела, душа.

Серые сумерки плотно лежат, обнимая меня, как

трясина...

Вот я руки тяну и касаюсь тумана, прохлады,

ласкающей пальцы,

да, я, кажется, снова ребенок, на лодке плыву,

рассекающей ржавую бурую воду,

плоскодонка плывет против ветра, а сзади

барашки бегут по колеблемой синей равнине;

у прибрежия ветер шуршит тростниками, и плещутся

волны, ложась на осклизлую гальку

(Вечер, пальба пулемета...)

между дюн - готтентотский инжир и другие кусты,

где гнездятся крикливые птицы;

снежно-белый песок, серебристое море и чайки

(Красной слюною плюются орудия...)

ветер словно бы длинные волосы чешет, легко

проводя по широким

загривкам старинных, но трепетных волн;

эспаньолки топорщит на древних, ветшающих

дюнах, лежащих спиной к неприветливой влаге;

вот я вижу, как мать моя быстро идет по песку,

разноцветная юбка на ней, и рысцою за ней

поспешает сестренка моя;

а в прогулочных лодках у берега дети поют про

великое счастье каникул

(Слушайте, снова и снова строчит пулемет!),

голоса их уносятся вдаль...

Над равниной, над берегом, дюнами, за горизонт,

где ни моря уже, ни мгновенья, ни дня, ни столетья,

эта песня светлей облаков, набегающей пены

и капель, что нежно стекают по веслам.

Эта песня светлей, чем вода,

и светлее, чем кровь, что фонтанами бьет

из открытых артерий,

светлее, чем штык на полуденном солнце сияет,

вонзаясь, коля и рубя.

Словно море в ракушке, шумит сквозь кустарник

война.

Серый свет - это лужица, озеро, пруд,

серебристый, спокойно залегший меж синих

и мертвенных скал, где зарницы сверкают и бесится

гром.

Пока в эвкалиптах война завывает как стойло,

в котором голодные бесятся львы,

спокойные серые сумерки плавно смывают и шум,

и стрельбу, и пространство, и время,

и дамбы крошит, возведенные жизнью и всем, что

пришло и ушло.

Над пальбой пулеметов,

над посвистом пуль,

над войной, над всемирным пожаром, над пламенем

смерти,

над годами, над веком

тянут руки друг к другу ребенок и взрослый мужчина,

и серые сумерки им позволяют коснуться друг

друга, при этом пролиться

не дав ни единой слезе.

Американский передвижной госпиталь

Аддис-Абеба, 4 мая 1941 г.

БАЛЛАДА О ВОЕННОПЛЕННОМ

Здесь, от волн и от моря вдали,

посредине далекой страны,

проносится легкая чайка

немыслимой белизны.

Два крыла, распластанных гордо,

над равниной вознесены,

чайка рвется прямо в зенит,

и падает с вышины,

и снова скользит в небеса,

где бегут облаков табуны,

словно только раскрытые крылья

ей для свободы нужны,

словно знать ни о чем не хочет

высоко над миром она,

словно эта легчайшая плоть

из эфира сотворена,

словно ей не нужны в облаках

ни спокойствие, ни тишина.

И вот у самой земли,

омытая легким теплом,

верхушки хлебов зеленых

задевает она крылом.

Но проходит короткий миг,

и взмывает она под углом

туда, где шальные ветра

рвутся в небесный пролом,

взвивается, мчится все выше,

взметнув золотую пыль,

и, как знаменем, чайкой машет

белый облачный шпиль.

Я спросил конвоира: "Отсюда

до Бриндизи - сколько пути?"

Конвоир посмотрел на меня

удивленно, печально почти.

"Что, синьор? - Похоже, ему

надоело молча идти.

Миль десять, а может быть

и поболее десяти..."

То парит высоко над нами,

то падает, словно звезда,

прямо в клевер, не оставляя

в воздухе ни следа,

то мечется крестиком белым

над люцерной туда и сюда...

Над лагерем чайка скользит и кричит,

и доносится эхо:

"Ты хочешь знать дорогу к морю, да?

Проведать, сколько миль до городка

у моря? Я скажу наверняка:

ни в дальней дали нет, ни в ближней близи

дороги до Бриндизи, до Бриндизи.

Есть лишь тропа, которая узка,

как долгая и скучная строка,

тропа, что в стороне от большака

лежит - как соль морской волны, горька,

она крута, над нею вьется пыль

тропа длиною в десять тысяч миль!"

"А Бриндизи лежит возле моря?"

спросил я, глядя на юг.

Он ответил, и голос его потеплел:

"У самого моря, друг.

Шумное место, скажу тебе. Много домов и лачуг.

Выйдешь на улицу - столько народу вокруг.

Море плещется у причалов,

а в море полно кораблей

лодочек, шлюпок и яхт,

мачт и высоких рей,

ржавых бортов торговых судов,

в ряд - посветлей, посмуглей,

а те, что в дальние страны идут,

всех больше, всех тяжелей..."

Словно в синей морской глубине,

плещется рыбья стайка,

через воздушные ямы

скользит белоснежная чайка.

То падает, то взлетает она,

как серп в руке жнеца,

проносится, крыльями свет ловя,

блестит, словно капля свинца,

золотые колосья солнца связывая в снопы,

по лучику отсекая от солнечного венца,

рубит, режет, кромсает воздух,

но не оставляет рубца,

и над ландшафтом зеленым

эхо звучит без конца:

"Зачем на волю рвешься ты?

Зачем на волю рвешься ты?

Зачем глядишь глазами сироты

туда, на юг, в страну своей мечты?

В ту сторону, где море? Над Бриндизи,

да, над Бриндизи, прямо над Бриндизи

всю ночь бомбардировщики гремят,

и за снарядом падает снаряд,

а утром рейды тишиной полны,