Бельэтаж [заметки]
1
Люблю я это постоянство бликов на краях движущихся предметов. Даже монотонно вращающиеся серые пропеллеры и настольные вентиляторы поблескивают строго в определенных местах; каждая изогнутая лопасть вентилятора, движущаяся по кругу, на миг ловит свет, прежде чем передать его преемнице. – Здесь и далее прим. автора, кроме отмеченных особо.
2
Я глазам не поверил, когда впервые увидел, как соломинка всплыла в моей банке с содовой и зависла над столом, чудом зацепившись за металлические зазубрины снизу по краю отверстия в банке. В одной руке я держал свернутый клин пиццы, захватив его тремя пальцами, чтобы угол не свисал, а сырно-жирная начинка не стекала на бумажную тарелку, в другой руке тем же способом – книгу в мягкой обложке, и что же мне было делать? Мне всегда казалось: соломинки нужны для того, чтобы хлебнуть колы, не откладывая ломоть пиццы и одновременно продолжая читать. Подобно многим, скоро я обнаружил, что существует способ утолять жажду, пользуясь новыми плавучими соломинками без помощи рук: надо нависать над самым столом, придерживать губами кончик почти горизонтальной соломинки, топить ее в банке всякий раз, когда захочешь сделать глоток, и в то же время напрягать зрение, чтобы не потерять нужную строчку на странице. Как могли инженеры по соломинкам допустить такую элементарную ошибку – сконструировать соломинку весом легче сахарной водицы, в которой этой соломинке полагается стоять торчком? Бред! Но потом, как следует поразмыслив, я пришел к такому выводу: действительно, инженеры виноваты в том, что не предвидели плавучесть соломинки, однако задача эта не так проста, как мне поначалу представлялось. Насколько я помню, в тот исторический период, год 1970-й или около того, пластмасса, которой заменили бумагу, на самом деле превосходила тяжестью колу – расчеты были абсолютно верны, первые выпущенные партии выглядели прилично, и хотя соотношение плотностей воды и пластмассы едва выполнялось, изделие пустили в производство. Забыли учесть только одно: что пузырьки углекислоты будут цепляться за невидимые неровности на поверхности соломинки, а вихревые потоки у конца соломинки, погружаемой в напиток, сами создают подобные пузырьки; таким образом, облепленная пузырьками и без того не слишком тяжелая соломинка всплывает, пока не достигает подповерхностной зоны напитка, где нет пузырьков, обеспечивающих дальнейшее всплытие. Прежние бумажные соломинки со спиральным швом были более шероховатыми, чем пластмассовые, на них налипало больше пузырьков, зато они были пористыми: немного колы попадало в поры, служило балластом и предотвращало всплытие. Ладно, была допущена оплошность, но почему ее не исправили? Почему не произвели расчеты заново – для более толстых пластмассовых соломинок? Ясно же, что самые крупные покупатели, производители фаст-фуда, согласились бы терпеть в своих заведениях плавучие соломинки от силы полгода. Наверняка целые отделы были брошены на выбивание концессий у «Сунтхарта» и «Маркала». Однако хозяева закусочных в то же время сами приспосабливались к изменившейся ситуации: принялись надевать предохранительные крышечки на каждый стаканчик с напитком, продаваемый на вынос или для употребления в зале; благодаря этим крышечкам напитки стали реже проливать, в середине каждой имелась маленькая крестообразная прорезь – причина раздражения в эпоху бумажных соломинок, поскольку прорезь зачастую бывала такой узкой, что бумажные соломинки сминались при попытке пропихнуть их сквозь крышку. Перед ответственными за соломинки в корпорациях быстрого питания встал выбор: а) либо делать прорези шире, чтобы бумажные соломинки не мялись, б) либо начисто отказаться от бумажных соломинок, делать прорези еще уже, чтобы 1) полностью устранить вероятность всплытия и 2) уменьшить зазоры между соломинкой и краями прорези настолько, чтобы содовая почти не выливалась, не пачкала сиденья в машинах и одежду и не вызывала раздражения. Вариант б) оказался идеальным – даже если не принимать во внимание соблазнительную цену, предложенную производителями соломинок, которые заменили оборудование для скручивания бумажных заготовок в спираль скоростными машинами для штамповки пластмассы, – на нем и остановились, не задумываясь, что это решение будет иметь серьезные последствия для всех ресторанов и особенно пиццерий, где продают содовую в банках. Вдруг выяснилось, что продавцы бумажного товара предлагают мелким закусочным только плавучие пластмассовые соломинки, и никакие другие, оправдываясь тем, что их подают во всех крупных сетях ресторанов быстрого питания, а мелкие заведения не провели независимых испытаний на банках содовой вместо стаканов с крышками и крестообразными прорезями в них. Так качество жизни само по себе снизилось на одну восьмую деления – пока в прошлом году, кажется, я в один прекрасный день не заметил, что пластмассовая соломинка из некого тонкого полимера с цветной полоской стоит стоймя на дне моей банки!
3
В детстве я много думал об этом эффекте суставов пальцев и пришел к выводу: когда потихоньку преодолеваешь эти временные препятствия, ты, по сути дела, выравниваешь «стенки клеток», из которых состоит сустав, меняя то, что, с точки зрения своей неподвижности, казалось окончательной, стабильной географией данного микроскопического региона.
4
Несколько лет мне и в голову не приходило купить подобный журналец, если за прилавком девушка, но однажды я набрался наглости и попробовал: уставился прямо в ее накрашенные глаза и попросил «Пентхаус», хоть и предпочитал что-нибудь попроще, вроде «Oui» или «Клаба», но свою просьбу я произнес так тихо, что продавщице послышалось «Пауэрхаус», и она жизнерадостно показывала на шоколадный батончик, пока я не повторил название. Потупившись, она выложила издание на прилавок между нами – в те времена на обложку еще допускались обнаженные соски – и посчитала его вместе с упаковочкой «Вулайт», которую я купил для отвода глаз: девушка конфузилась, суетилась и, пожалуй, слегка разволновалась, она сунула журнал в пакет, не спрашивая, «нужен» он мне или нет. В тот же день я раздул ее краткое смущение до размеров полезного этюда, в котором я регулярно, раз в неделю покупал у той же девушки журналы для мужчин, обычно по утрам во вторник, и вскоре от моего сопровождаемого звонком входа в «7-илевен» нас обоих стало бросать в неловкую дрожь, а дома я все чаще находил наспех нацарапанные записочки между страницами в самой середине журнала: «Привет! Кассир», и «Вчера вечером я рассматривала себя в такой же позе перед зеркалом в своей комнате, – Кассир», и «Иногда я смотрю на эти снимки и представляю, как ты их разглядываешь, – Кассир». В таких историях главное затруднение – текучесть кадров: к следующему моему визиту в магазин та девушка уволилась.
5
Натягивая носок, я уже не скатываю его заранее, то есть не собираю большими пальцами в телескопические складки и не помещаю получившийся пончик аккуратно на пальцы ног, хотя несколько лет я, наученный внушающими восхищение, бодрыми воспитателями детского сада, был уверен, что это хитроумный способ и что я выдаю только собственную лень и неумение планировать действия, когда беру носок за резинку и втискиваю в него ступню, вихляя щиколоткой, чтобы пятка попала куда положено. Почему? При более элегантном заблаговременном скатывании на месте, то есть на подошве, остаются все соринки с плохо подметенного пола, прилипшие к ней за то время, пока идешь из душевой к себе в комнату, в то время как при более грубом и прямом методе надевания есть риск порвать старый носок, однако тот же носок смахивает с подошвы сор, поэтому впоследствии, уже торопясь в метро, гораздо реже ощущаешь под сводом стопы перекатывающиеся, раздражающие крупицы.
6
В детстве я думал, что название «скотч» – имитация понижающегося треска первых целлофановых лент. Как лампы накаливания в офисах уступили место флуоресцентным, прежде желтовато-прозрачный скотч стал голубовато-прозрачным и потрясающе бесшумным.
7
Со сдвигом в десять лет степлеры претерпели коренные внешние изменения, подобно паровозам и звукоснимателям фонографов, на которые они походили. Первые степлеры были чугунными и стоячими, похожими на работающие на угле паровозы и эдисоновские фонографы с восковыми валиками. Но в середине столетия, когда производители локомотивов узнали слово «обтекаемый», а дизайнеры упрятали головку звукоснимателя в аэродинамический ребристый пластиковый кожух, чем-то похожий на поезд, огибающий гору, народ из «Суинглайна» и «Бейтса» потянулся за ними, инстинктивно просек, что степлеры – те же локомотивы, где два острия скобок соприкасаются с парой металлических выемок, и те, как рельсы под колесами поезда, вынуждают скобки следовать по заранее определенному пути, а сходство степлеров со звукоснимателями фонографа – в примерно одинаковых размерах и наличии острия, которые вступают в контакт со средой, хранящей информацию. (Головка звукоснимателя извлекает эту информацию, а степлер объединяет ее в одно целое: заказ, накладная, счет-фактура – к-крак – скреплено, комплект; рекламация, копии оплаченных чеков и счетов, письмо с извинениями – к-крак – скреплено, комплект; история очередной междоусобицы филиалов в служебных записках с продолжением и телексах – к-крак – скреплено, законченный эпизод. На старых бумагах, скрепленных степлером, в левом верхнем углу видны прививочные оспины – места, где вынимали и вставляли скрепки, снова вынимали и вставляли, когда документ вместе с дырками от степлера копировали и передавали в другие отделы для дальнейших действий, копирования и скрепления степлером.) А потом началась великая эра угловатости: БАРТ признали идеальным поездом, у проигрывателей «АР» и «Бэнг-и-Олафсен» появились углы – конец кремовым пластмассовым мыльницам! А сотрудники «Бейтса» и «Суинглайна» опять подсуетились, избавили свои агрегаты от всех мягких изгибов и заменили черным цветом бурый с любопытной текстурой. Теперь, конечно, по Франции и Японии разъезжают скоростные поезда с аэродинамическими профилями, напоминающими о городах будущего с обложек «Популярной науки» 50-х годов, так что скоро и степлер приобретет сглаженные очертания валиков прически «помпадур». Увы, прогресс в оформлении звукоснимателей замедлился, теперь все покупают компакт-диск-плейеры – дизайн в духе модернизированного советского реализма, который могли оценить немногие, уже никого не вдохновляет.
8
Александр Поуп. «Опыт о человеке», пер. В. Микушевича. – Прим. пер.
9
Узлы на теннисных туфлях заметно отличаются от узлов на ботинках: когда на первых в конце процесса затягиваешь две шнурочных петли, логика завязывания узла становится непостижимой, в то время как на ботинках даже после затягивания узла можно мысленно повторить его путь, словно катаясь на «американских горках». Легко представить, как узел на теннисных туфлях и узел на ботинках стоят бок о бок и дают торжественную клятву: ботиночный узел произносит каждое слово как грамматическую единицу, понимая его не просто как звук, а узел на теннисных туфлях тараторит, не разделяя слов. Огромное преимущество теннисных туфель – впрочем, одно из многих – в том, что если туго зашнуровать их, надев на босу ногу, проносить весь день, хорошенько вспотеть и снять перед сном, сбоку на ступнях останутся красноватые отпечатки оправленных в хром отверстий, похожих на иллюминаторы жюль-верновской подлодки.
10
Неприятно, когда в итоге остается только одно из двух кроличьих ушей, образующих привычный бантик; ибо если по какой-то причине конец шнурка, из которого было сложено одно ухо, вырвется на свободу, обратного пути уже не будет: получится «бабий», или рифовый, узел, а его придется распутывать ногтями, багровея от прилива крови к голове.
11
Вообще-то слишком модерновую, чтобы называться просто дверной ручкой. Почему бы не ставить в офисах дверные ручки, по форме действительно похожие на ручки? Что за статический модернизм навязывают нам архитекторы среднего класса – стальные половники букв U и обточенные конструкции в форме куполов вместо ручек медных, фарфоровых и стеклянных? В доме, где я вырос, дверные ручки в верхних комнатах были из граненого стекла. Стоило приблизить к такой ручке пальцы, чтобы открыть дверь, как в стекле расплывалось облако телесного цвета, двигаясь навстречу. Ручки свободно проворачивались в механизме замков, но сами были увесистыми, и сочетание добротности и податливости создавало целый калейдоскоп впечатлений, когда ручку поворачивали: в этой плавности были заключены промежуточные положения тумблера. Мало каким американским изделиям присуще то же шарнирно-ортопедическое свойство (качество соломинок, которые можно сгибать) переключателей и рукояток; зато японцы прекрасно создают его: включатели поворотников автомобилей или регуляторы громкости стереоприемников получаются у них солидными, неподатливыми и приработанными к месту – вспомните хотя бы тоненькие лучинки поворотников «тойоты» слева от руля, которые двигаются в пазах, словно курьи ножки; на ощупь кажется, будто их приводит в движение специально сконструированный живой локтевой хрящ. Такое свойство имели и наши домашние дверные ручки выпуска 1905 года. Мой отец питал к ним особую привязанность, поскольку вешал на них галстуки. Зачастую дверь приходилось открывать с опаской, едва касаясь ручки, чтобы не смять эти галстуки, нанизанные на нее гроздью. Во всех верхних комнатах было что-то от личных покоев набоба; когда закрывалась дверь спальни, ванной или стенного шкафа, тяжелый шлейф поражающих пестротой шелков бесшумно вздувался и опадал; временами один из галстуков стекал на пол, постепенно выведенный из равновесия многочисленными поворотами дверной ручки. Когда я подрос настолько, что сам начал носить галстуки, отец неизменно радовался просьбам одолжить какой-нибудь: он совершал обход дверных ручек, бережно снимал с них отобранные кандидатуры и развешивал их на согнутой руке, как сомелье – салфетку.
– Вот красавец... Этот – сама изысканность... А как тебе вот этот? – Отец преподал мне азы классификации: репсовый галстук, парадный галстук, галстук в «огурцах». И на собеседование в бельэтаж я отправился в галстуке, снятом отцом с дверной ручки: шелковом, чуть ли не креповом, в мелких овалах, и замысловатые кляксы в каждом напоминали голодных пульсирующих амеб, поглощающих избыток желудочной кислоты в навязчивой рекламе «Ролэйдса»; если присмотреться, оказывалось, что контур каждого овала составляют кричаще-яркие прямоугольнички, похожие на дома вдоль улиц пригорода, но эти бордюры были настолько узки, что своей яркостью только придавали глубину и сияние рисунку – строгому, в темных тонах, как на картинах старых мастеров. Отец ухитрялся где-то выискивать уникальные галстуки вроде этого, хотя плохо различал оттенки зеленого; в те дни, когда ему предстояло обхаживать крупных клиентов, по утрам он являлся на кухню с тремя галстуками и спрашивал маму и нас с сестрой, какой лучше всего сочетается с рубашкой – это была своего рода генеральная репетиция дневного собрания, на котором отец тоже предлагал выбрать одно из трех, будь то варианты программы рекламной кампании на восемнадцати страницах или планы коммерческой презентации с показом слайдов. В первый год работы, собираясь на ужин с отцом и родными, я надел лучший галстук, купленный для свиданий, и пока дядя договаривался насчет столика, отец повернулся ко мне, зацепился взглядом за галстук и оценил:
– Так-так, симпатичный. – Пощупал шелк и добавил: – Из моих или сам купил?
– Да прикупил уже не помню когда, – отозвался я, притворившись, что напрягаю память, хотя она прекрасно сохранила подробности этой сделки – всего пять недель назад я без усилий нес домой почти невесомый, но безумно дорогой пакет.
– Парадный галстук, парадный. – Отец спустил с носа очки и наклонился, чтобы разглядеть рисунок – ряды парных, преимущественно красных ромбов, пересекающихся, как диаграммы Венна. – Очень изысканно.
– Кажется, этого я еще не видел, – указал в свою очередь я на отцовский галстук. – Хорош!
– Этот? – Отец повертел галстук, как будто тоже припоминал обстоятельства его покупки. – Прихватил в «Уиллок Бразерс».
Когда все мы сели за стол, я рассмотрел галстуки родственников-мужчин – деда, дяди и отца моей тетки – и убедился, что сегодня вечером наши с отцом галстуки вне конкуренции. Во мне вдруг воздушным шариком раздулись гордость и благодарность. Однажды навестив родителей, я обменялся галстуками с отцом, а в следующий День благодарения заметил, что мой галстук висит на дверной ручке вместе с остальными, купленными им самим, – и вписывается, отлично вписывается!
12
К тому времени настольные часы Тины уже показывали 12.04. Не перестаю умиляться, когда после утренней кутерьмы звонков секретари продолжают приветствовать собеседников с добрым утром и в час дня, и позже – точно так же люди и в феврале продолжают ставить на бумагах предыдущий год. Иногда они замечают ошибку и пытаются объяснить ее привычным способом – «сегодня все у меня не ладится» или «о чем я только думал?», но в каком-то смысле они правы: по-настоящему дневное настроение воцаряется в офисе не раньше двух часов пополудни.
13
На самом деле небо было вовсе не голубое, а зеленое; отражающая поверхность стекла искажала цвета, и от этой перемены в сочетании с посвистом вентиляции под каждым окном небо казалось бесконечно далеким, а о температуре на улице было трудно судить. Я давно заметил: упоминать в разговоре о мойщиках стекол не принято, даже если они проплывают за окном, пока вы беседуете с коллегой; считается, что это зрелище настолько всем примелькалось, что не заслуживает ни шутки, ни замечания.
14
Есть два идеальных способа закруглить бессодержательную беседу с коллегой: первый – отпустить не слишком очевидную шуточку, второй – обменяться полезной информацией. Первый более распространен, но второй предпочтительнее. Разговор с Тиной стал самым длинным за тот день (точнее, был – до тех пор, пока в девять вечера не позвонила Л. – правда, с ней мы не просто поболтали, но как ни странно, я удовлетворил свою будничную потребность в общении), и я порадовался, что в завершение Тина сообщила мне, что шнурки можно купить в «Си-ви-эс». У нас обоих возникло ощущение, что в жизни мы сделали еще один шаг вперед: бегая по своим делам, Тина узнавала то, о чем явно не подозревали другие, а теперь поделилась этими знаниями со мной.
15
В то время, когда я каждый день поднимался в бельэтаж на эскалаторе, машины у меня еще не было, но позднее, когда она появилась, я понял, что эскалаторное удовольствие немногим отличается от стандартной радости, которую ощущает житель пригорода, завсегдатай шоссе, когда на ровной скорости ведет свою теплую тихую коробку между пульсирующими пунктирами белой дорожной разметки.
16
Жеода (французское geode) – форма природного минерального агрегата. Представляет собой замкнутые полости в каких-либо горных породах, выполненные скрытокристаллическими или явно кристаллическими агрегатами минералов. Форма Ж. изометричная, округлая и др. Часто минеральное вещество в Ж. откладывается послойно, образуя концентрически зональные слои (например, агаты). Ж. может быть выполнена минералами не полностью, в этом случае внутри остаётся пустота, обычно усыпанная друзами кристаллов, сталактитовыми натёками и др. В поперечнике могут достигать более 1 метра; минимальная величина – доли сантиметра (т.н. миндалины). – прим. Marina_Ch.
17
Меня особенно заинтересовало слово «нарезанные» в названии сэндвича – вероятно, составленного работниками пищевой промышленности по образцу «сэндвича с нарезанным яйцом». Незачем уточнять «тунец и нарезанный сельдерей» или даже просто «тунец и сельдерей»; причина, по которой мы афишируем присутствие оливок, заключается в следующем: если бежевый и крошащийся тунец – объект, то сливочный сыр – определенно фон, оливковые вставки на котором требуют отдельной строки на афише. На самом деле все гораздо проще; по вкусу оливки выделяются на ложе сливочного сыра гораздо заметнее, чем сельдерей – в пряной мешанине тунца: сельдерей зачастую служит лишь недорогим наполнителем, улучшающим текстуру и дающим работу зубам, в то время как унция оливок стоит намного дороже унции сливочного сыра, и, следовательно, свидетельствуют о возвышенных стремлениях и благих намерениях. «Чем бы таким освежить и оттенить эту преснятину?» – задался вопросом ученый-пищевик, получив задание придать примитивному сэндвичу со сливочным сыром аппетитный вид. Грибами? Луком-резанцем? Паприкой? А потом разрезал одну оливку стоимостью не более двух центов на шесть частей, равномерно распределил их по белому фону, и внезапно все подмигивающее, хихикающее, коктейльное лукавство из узкой деликатесной баночки испанских оливок, стоящей на дверце холодильника, переселилось на самый дешевый, бесхитростный, детский сэндвич, какой только можно приготовить.
18
Например, меня ничуть не расстраивает, что врача уже нельзя вызвать на дом; такой визит мне был нанесен лишь однажды, после чего в коревом жару мне мерещилось, как неподвижное пламя свечи на тумбочке у кровати наклонилось надо мной и обожгло нёбо, подобно горячему питью, но в то время я был так мал (не старше трех лет), что черный саквояж с любопытными полукруглыми щипцами отошел в область мифологии, о чем я нисколько не жалею; по-настоящему история медицины началась для меня в кабинетах врачей, в ожидании уколов. Не оплакиваю я и радикальную реформу библиотечной процедуры проверки, принятой в 60-х годах: вместо того, чтобы поставить дату возврата книг на карточке вместе с остальными датами (при этом ты видел, насколько часто брали эту книгу), помощник библиотекаря брал (1) отпечатанную на машинке каталожную карточку этой книги, (2) твой библиотечный формуляр и (3) перфокарту с заранее напечатанной датой возврата, выкладывал их рядком в большом сером фотокопировальном аппарате и нажимал истертую кнопку; история моих посещений библиотеки начинается с щелчков затвора и вспышек в сером ящике. (Давненько такого не видел; может, уже и путаю его с другим – аппаратом для чтения микрофильмов.).
19
Ванночка для ледяных кубиков заслуживает исторической справки. Поначалу это были алюминиевые посудины, с вставляющейся внутрь решеткой из планок и рычагом, похожим на рукоятку тормоза – неудачное решение: чтобы лед отстал от металла, приходилось держать решетку под теплой водой. Помню, я видел, как пользовались такими ванночками, но сам к ним не прикасался. А потом вдруг появились пластмассовые и резиновые лотки, по сути дела формочки разного дизайна – для очень мелких кубиков, для больших кубов, для ледышек с закругленным верхом. Некоторые тонкости стали понятны лишь со временем: например, небольшие вырезы в перегородках, отделяющих одну ячейку от другой, позволяли воде переливаться, выравнивая уровень; это значило, что всю ванночку можно быстро наполнить, проведя ею под краном, будто играя на губной гармонике, или же пустить воду тоненькой, как ниточка, струйкой, и держать ванночку под углом, чтобы из единственной наполняемой ячейки вода растеклась по соседним, и постепенно захватила весь лоток. Межклеточные перегородки были полезны и после застывания воды: когда ванночку сгибали, чтобы извлечь кубики, можно было вынимать их по одному, поддевая ногтем край ледышки над вырезом в перегородке. Если же подцепить ледяную культю не удавалось, поскольку уровень воды в ячейке был ниже выреза в перегородке, можно было высвободить все кубики, кроме одного, а потом перевернуть ванночку – и последний кубик вываливался сам. Еще можно было изогнуть пластмассовый лоток так, чтобы отделить от перегородок все кубики, а потом, словно лоток – раскаленная сковорода для блинчиков, подбросить их. Кубики дружно подпрыгивали над своими ячейками примерно на четверть дюйма, большинство плюхалось на место, но самые легкие взлетали выше, приземлялись беспорядочно, зачастую удобной неровной гранью вверх – они и попадали в стакан первыми.
20
Этим движением, каким выхватывают оружие из ножен, я восхищался много лет назад у опытных владельцев «полароидов», которые еще до эпохи «Эс-Экс-70» небрежным жестом совали толстый квадратик пленки между валиками, наносившими химическое желе на повернутый лицом вниз снимок, а потом похаживали кругами, поглядывали на небо, считая про себя шимпанзе, наконец отгибали только уголок, а потом действовали уже увереннее, целиком высвобождали влажное, скользкое черно-белое изображение, оставляя после себя слоистую пахлаву мусора, состоящего из негатива в барочном футляре из многослойной бумаги, на нижней стороне которого иногда можно было увидеть причудливые зеленые и бурые, как лишайники, пятна просочившегося проявителя.
21
И вправду целую кучу: я собирал их, потому что с детства любил рисовать на картонках из отцовских рубашек, хотя они были белые, с одной стороны глянцевые, стандартного формата, а мои – серые и поменьше; кроме того, я обнаружил, что рубашечную картонку, согнутую корытцем, удобно держать у подбородка, подстригая бороду: приступив к работе, я стал подравнивать ее гораздо чаще. (В тот момент я еще не знал, что так же хорошо картонка служит совком для мусора).
22
Однако первая отметина на этой топологической линии времени появилась между моими тремя и пятью годами. Я увидел, как мама выбирает для моей сестры футболку на деревянной складной штуковине из тонких шпонок, на которой можно сушить нерасправленную одежду. Футболка сушилась, вывернутая наизнанку; мама перевернула ее подолом вверх, сунула в нее руку, словно выуживая что-то а глубокой сумке, и взялась за рукав, потом другой рукой схватилась изнутри за второй рукав. Затем подняла локти, и майка начала вращаться вокруг двух осей-рукавов; хлопок ткани – и футболка повисла на маминых пальцах уже не вверх подолом и не наизнанку. Я почувствовал, как мой мозг производит аналогичную инверсию, пытаясь осмыслить кажущуюся невозможность и удивительную разумность того, что сейчас проделала мама. Я ощутил укол упущенной возможности, поскольку не изобрел этот фокус сам – до тех пор, выворачивая футболки, я действовал исключительно методом проб и ошибок: протаскивал рукав через его отверстие и не добивался ровным счетом ничего, нерешительно отворачивал подол сзади, заталкивал горловину внутрь и ждал чуда, – только через несколько минут футболку удавалось вывернуть, причем я никак не мог вспомнить, как это сделал. Понаблюдав за мамой, я упражнялся в тех же движениях, пока не понял, в чем их суть, повторяя «внутрь... наружу... внутрь... наружу», словно сценический речитатив. Проследив за няней, я понял, что и другие люди знают этот фокус, и, по словам няни, моя мама ее этому не учила – няня знала его просто потому, что так выворачивало одежду все население города Рочестера. Вскоре я разработал особый метод систематизации человеческой ловкости, предназначенный специально для подобных фокусов; они были более ценными, нежели умение свистеть, щелкать пальцами, стоять на голове, манипулировать гульфиком трусов, не рискуя задушить свой миниатюрный член, разбивать яйцо одной рукой или играть мелодию из «бэтмена» на пианино, поскольку в основе той разновидности ловкости лежала идея понимания потребности в наборе на первый взгляд непостижимых приготовлений – чтобы потом единственным преображающим движением, подобно павлину, распускающему хвост на канале «Эн-би-си», достичь своей цели. Задним числом я отнес к этой категории усовершенствованный процесс завязывания шнурков, а позднее включил в нее (1) придерживание подушки подбородком над чистой наволочкой – вместо попыток затолкать угол подушки в отползающую наволочку, разложенную на горизонтальной поверхности; (2) раскладывание пальто на полу, чтобы потом вставить обе руки в рукава и надеть его через голову; (3) завязывание простого узла (базового ботиночного) на бечевке, для чего надо скрестить руки на манер Мистера Чистюли, взяться за концы бечевки, а потом разомкнуть руки; (4) скатывание носка клубком, прежде чем надеть его – хотя, как я уже говорил, в конце концов я отказался от этой методики.
23
К этому выводу я пришел, когда быстро вел машину в темноте по шоссе, где всего за несколько дней до того мусоровоз напомнил мне о железнодорожном костыле и фокусе с белым фоном. Я размышлял о том, что лишь переселившись в пригород, заметил, как окурки, щелчком выброшенные в щели приоткрытых окон невидимыми жителями пригородов, едущими впереди меня, падают на холодное незримое шоссе и рассыпаются крошечным фейерверком табачных искр, и это зрелище производит на меня такое же впечатление, как последние кадры «Рискованного бизнеса»: полуночный поезд чикагской подземки высекает во мраке сноп искр, затормозив под надменное «кш-ш!» литавр в убаюкивающих электронных ритмах саундтрека, – только сигаретные искры были бледным подобием этой глубокой сцены, еще теплые от чужих губ и легких останки сигарет возникали прямо перед фарами и тускнели в их свете, когда машина оставляла позади подпрыгивающий и вращающийся волчком окурок, что двигался со скоростью 40 миль в час, в то время как машина – со скоростью 45 миль. Это напомнило мне, как в детстве при поездках на машине я приоткрывал окно, выбрасывал огрызок яблока или груши, впуская в салон свист воздуха и шум, и смотрел, как мой огрызок удаляется в перспективе, еще продолжая подпрыгивать и вертеться, внезапно превратившись из предмета, который я держал в руке, в ничейный предмет, в мусор, валяющийся посреди ничем не примечательного, соединяющего два населенных пункта шоссе. И я ломал голову: неужели люди, швыряющие в темноту окурки, делают это просто чтобы не пачкать пепельницу, или глотнуть свежего воздуха, ворвавшегося в приоткрытое на четверть окно, или они знают, какими возвышенными мыслями обязаны им некурящие, и заботятся о нас – может, курильщики тоже обращают внимание на шлейф фейерверков за машинами других курильщиков? А если они с наркоманской сентиментальностью и эгоизмом ассоциируют эту скоростную кремацию и рассеивание праха с более длинной траекторией собственной жизни – «ввергнут во мрак в сиянии славы», и т.д.? Эти мысли, как новые, так и повторы, я перебирал в голове, когда и пришел к этому выводу.
24
Невозможно угадать, замечают люди подобные уловки или нет. Через несколько недель после несостоявшейся встречи я налетел на Боба Лири у ксерокса – копировальную машину из его отдела отправили в ремонт – и, чтобы искупить собственную трусость в вестибюле проявил себя говорливым, дружелюбным и доброжелательным, представился сам и даже стал инициатором минутной беседы о снижении прибылей в нынешней сфере производства копировальных машин и о воздушном подсосе как элементе механизма подачи бумаги, предсказать изобретение которого не смог бы никто. Больше ничего не потребовалось: с тех пор мы чувствовали себя друг с другом абсолютно непринужденно, встречаясь в холле или в туалете, кивали и улыбались, даже какое-то время работали вместе над тридцатистраничным междепартаментским запросом для автопарка. Мое унизительное бегство от встречи с Бобом в тот день на эскалаторе ни разу за годы не омрачило наши приятельские отношения.
25
Я мог с уверенностью сказать, чем она занята, и это меня радовало. Незнакомка перебирала копии своего резюме, чтобы по первому требованию не вытащить ненароком одно из худших, с опечаткой в слове «Нью-Гепмшир», хотя и такие она не выбрасывала, приберегала для собеседований в следующем здании – на случай, если в свободное время не успеет забежать в центр копирования документов, тем более что вторая предложенная работа ей все равно не нравилась. Мой кивок, обращенный к женщине, можно было бы счесть покровительственным, но я вкладывал в него дружеский смысл, поскольку сам когда-то парился в новеньком костюме в вестибюлях, держа наготове пачку резюме, пестревших опечатками.
26
Эскалаторы и вправду были безопасны – как я теперь понимаю, благодаря блистательному решению дополнить поверхность ступенек рубчиками, идеально входящими между зубцами металлической гребенки вверху и внизу эскалатора, поэтому случайные предметы вроде монеток или наконечников шнурков просто не могли попасть в щель между движущимися ступеньками и неподвижным полом. В тот день о рубчиках и желобках эскалатора я не задумывался, и, в сущности, тогда их назначение было для меня неясным – я полагал, что они придуманы для сцепления, или в чисто декоративных целях, или сделаны таковыми, чтобы напомнить нам, как красивы все рубчатые поверхности: брюхо кита полосатика, наверняка обладающее некими гидродинамическими или термическими свойствами; борозды, оставленные граблями на рыхлой почве или бороной в поле; единственная бороздка на льду от лезвия конька; рубчики на носках, позволяющие им растягиваться, и на вельвете, по которым можно водить шариковой ручкой; дорожки на грампластинках. В тот период, когда я катался на эскалаторах, не завязывая шнурки, зимой я бегал на коньках (между прочим, ступенька эскалатора похожа на ряд перевернутых коньков), описывал круги по замерзшему пруду, пристроившись к пожилым итальянцам-конькобежцам со сморщенными, как изюм, лицами, в свитерах с капюшонами; чехлы для коньков они носили за спиной и бегали длинным, плавным, размеренным ходом. Летом же я слушал пластинки: дважды в неделю поднимался на очень коротком эскалаторе на второй этаж торгового центра «Мидтаун-Плаза», и когда наверху ступеньки начинали втягивать подбородки, на уровне моих глаз появлялся обширный пол, ведущий мимо похожих на коробки металлодетекторов в устланные ковром владения «Мидтаун Рекордз». Там я рылся в альбомах шагающим движением пальцев; если попадалось несколько экземпляров одного альбома, получался примитивный мультик в стиле синематографа, в котором надутый исполнитель неподвижно сидел за пианино под желтой эмблемой «Дойче Граммофон»; часто из-за пустоты между целлофановыми обертками соседних альбомов последующий приходилось укладывать, опускать на несколько градусов, пока он не кренился сам.
В те дни я был ревностным сторонником симметрии и потому пытался сопоставить бороздки, связанные с этими двумя сезонными видами деятельности – бегом на коньках и прослушиванием пластинок. Если бы исследователи спустились в сильно увеличенную бороздку от конька, к примеру, в одну из оставленных мной на льду пруда Коббс-Хилл, теперь безвозвратно растаявшую, и замерли в этой бесконечной наклонной долине – бороды побелели от инея, лица изнурены двухчасовым спуском, рюкзаки набиты образцами, собранными для лабораторных исследований, а на них, как на маленьких моренах, еще сохранивших характерные параллельные отметины, следы других камней, которые протащил мимо ледник, видны бороздки только от моих коньков, – то увидели бы там и сям темные блики, гигантские пласты, сдвинутые за тысячелетие образования одной коньковой борозды, а рядом хрупкие наросты, свидетельство теории, за которую всегда ратовали ученые: лед скользит потому, что на мгновение расплавляется под острием конька, а затем, когда лезвие проезжает мимо, снова замерзает, образуя колючие, похожие на кусты кристаллы, что испаряются прямо на глазах и превращаются в беловатый туман. А темные блики при ближайшем рассмотрении оказались бы содранными частицами металла, следами износа коньков.
Если сделать негатив из снимка ущелья, созданного моим коньком, получится увеличенная дорожка пластинки – тихая и черная речная долина асфальтовых кругов, такая мягкая, что на ней можно оттиснуть веревочную подошву «Вибрам»: этот узор был отлит в исходной форме, получившейся благодаря движению пишущей головки по воску, словно записывающей условия сложного механического компромисса между различными независимыми колебаниями, которых требует стереофонический звук; круги настолько разветвленные и перепутанные, что лишь после длительной работы с приборами, измерения расстояний и подсчетов (на каждом шагу под ногами потрескивают статические разряды), можно уверенно отметить оранжевой аэрозольной краской «бас-кларнет» на пульсирующем виниловом желобе – так рабочие в защитных жилетах красят дорогу, чтобы на ней проявились линии разметки. На непривычно-бесшумную, не отзывающуюся эхом поверхность оседают частицы летучей пыли размером с булыжник, неудачливые споры в лохматой, похожей на кокосовую, оболочке, крупные обсидиановые клочья сигаретного дыма, и время от времени драгоценный алмазный валун, каким-то чудом сорванный с острия этой более мягкой поверхностью, скатывается по склону и плюхается в осадок предыдущих воспроизведений, но и его слушатели смахивают, как простую пыль. Это признак износа иглы проигрывателя.
Как и в случае с перетершимся шнурком, здесь меня заинтересовали принципы трибологии, детальные сведения о взаимодействии изнашивающейся поверхности с поверхностью, вызывающей износ. При катании на коньках: существуют ли разновидности конькового хода, от которых лезвие тупится сильнее, чем от всех прочих? Рывок с места, торможение боком? Может, в быстром затуплении моих коньков повинен слишком холодный лед, или поверхность, уже исчерченная бороздами других лезвий? Есть ли способ оценить пробег коньков по степени износа лезвий? При прослушивании пластинок: от чего изнашивается игла – от пыли и грязи на виниле или от волнообразной структуры виниловой музыки, и если от музыки, можно ли определить, какие тембры и частоты способствуют увеличению срока службы иглы?
Или же сильнее всего острие изнашивается еще до соприкосновения с пластинкой, когда его пробуют большим пальцем? Вполне вероятно. Когда моя сестра ставила какую-нибудь из самых старых семейных пластинок, вроде «Моей прекрасной леди», которым разрешалось покоиться на ковре, если их не слушали, и они поэтому были заметно волосаты, на игле оставался сизый пыльный колпак – вероятно, из того же материала, которым покрыт фильтр в сушилке или выстланы гнезда песчанок, и этот безжизненный урожай приходилось снимать мне. Мудрецы из лабораторий «Херш-Хоук» в унисон с брошюрой, приложенной к головке звукоснимателя «Шур», настойчиво уговаривали не чистить иглу при включенной стереосистеме: возникающие при этом «короткие одиночные импульсы» способны вызвать перегрузку в мощных и услужливых магнитах динамиков; однако идти на риск все-таки приходилось, потому что, насколько мне известно, определить, что игла чистая, можно лишь по треску кожного рисунка на большом пальце, каждая бороздка которого звучит на всю комнату даже от легчайшего прикосновения к игле: она воспроизводила уникальную музыку контурных бороздок так же, как впоследствии играла спиралевидную музыку уникального сеанса записи из жизни пианиста – а пушистый комок пыли, наследие «Моей прекрасной леди», спадал, открывая взгляду крохотный контакт – как ни странно, тупой, в форме резинового молоточка, каким ударяют по колену, проверяя рефлексы, похожий на зависшее в пространстве насекомое, готовый к новому «Дойче Граммофону». Альбом еще не распечатан, и раньше, чем с пластинкой, ты сталкивался с бороздкой другого рода: с беззвучной податливостью разрываемой целлофановой обертки, которую протыкал ногтем и стаскивал вниз, вдоль временного стыка (между двумя еще невидимыми сторонами картонного конверта, о которых ты знал заранее), помедлив, чтобы задуматься о редких свойствах оберточного материала – такого прочного и растяжимого до первого прорыва, а потом готового рваться почти без посторонней помощи; этим свойством блестяще воспользовались дизайнеры сигаретных пачек, пристроившие к целлофану маленький цветной язычок, с которого начинается разрыв, и ленточку из более плотного материала, под управлением которой с пакетика можно без труда снять верхушку. Пластинка извлекалась из конверта без единого прикосновения к играющей поверхности, благодаря опоре-треножнику: большой палец на краю, два других – на круглом ярлыке. Пока новенькую пластинку проносили по воздуху к проигрывателю, она успевала собрать на себя летучую пыль, поэтому для нее требовалось устройство очистки вроде того, каким пользовались мы; отдельный, похожий на звукосниматель, рычаг, вооруженный крошечной веерной щеточкой и красным цилиндрическим валиком для сбора крупного мусора. Этот чистящий рычаг катился по пластинке гораздо быстрее настоящего звукоснимателя, влекомый, вероятно, многочисленными остриями ворсинок (эту загадку я так и не разгадал), и заканчивал работу за пять минут до того, как умолкала музыка на одной стороне пластинки. Система чистки пластинок отчетливо напоминала желтые машины для подметания улиц, появившиеся в годы моего детства: разбрызгиватели спереди смачивали приближающийся мусор, чтобы круглые вращающиеся щетки могли смести его от бордюра туда, где творился незримый хаос, где гигантский щетинистый валик, прикрепленный к машине сзади, затягивал этот мусор в контейнер, встроенный в механизм. Если бы еще система чистки пластинок работала так же исправно, как эти уличные машины, за которыми оставалась чистая мокрая полоса асфальта, штриховая и фестончатая по краям и сплошная в середине, даже когда приходилось объезжать припаркованные у края тротуара машины, а потом снова подруливать к самому бордюру и с явным удовлетворением сметать с него затвердевшую грязь, листья и обесцвеченный сор! Но пластинкам не так повезло, и, видимо, чистящий антистатик, который полагалось брызгать на цилиндрический валик, оставлял маслянистые следы в дорожках, вычеркивал из воспроизводимого звука мельчайшие вспышки радости. Тем не менее мы пользовались им, увлажняли валик и ставили его на вращающуюся пластинку. А потом, не обращая внимания на докучливый механизм включения проигрывателя, который вечно переводил вертлявый звукосниматель выше того места, на которое его ставили, мы опирались одной рукой на основание проигрывателя (почти так, как я по привычке держался за теннисную туфлю, пока зашнуровывал ее) и большим пальцем легко и осторожно приподнимали крючок на чайкином крыле звукоснимателя. Противовесы, начищенные хромированные диски с резьбой, которые можно было установить в точном соответствии с необходимым весом в граммах (а каким противоречивым было само представление о «необходимом весе»! Кое-кто считал, что даже лишние два грамма постепенно испортят пластинку; но с другой стороны, строгие авторы рубрик в «Стерео Ревью» утверждали, что при недостаточной нагрузке звукосниматель будет скользить над звуковыми дорожками, или подпрыгивать, как лыжник на буграх трассы, а затем снова плюхаться на пластинку, нанося ей ущерб), действовали так, что звукосниматель вздрагивал от легчайшего прикосновения большого пальца, точно под кожухом от пыли таилось особое, лунное притяжение. Головку звукоснимателя ставили на гладкий наружный край вращающейся пластинки; от деформации поверхность поднималась и опадала, зачастую с сердечным ритмом «тум-тум, тум-тум», и эта движущаяся, пластичная поверхность наконец входила в контакт с иглой, так что та подскакивала на волнообразных неровностях, поначалу производя глухой стук, точно тяжелый сундук, поставленный на ковер, затем протяжный вздох и по меньшей мере один треск, усиливающий ощущение, будто вступаешь в микроскопический мир техники, где звуки хранятся в такой физически малой форме, что даже невидимая пылинка в тоненькой, как волос, бороздке способна звучать, как щелканье циркового кнута. После этого можно было переместиться на ковер, над которым до сих пор приседал на корточках. А потом начиналась музыка. Послушав ее внимательно минуты три, свыкнувшись с ощущением микроскопичности и дождавшись, когда пианино увлечется менее знакомыми или не столь удачными, как вступительные, пассажами, я принимался читать текст на конверте, затем уходил на кухню за сэндвичем, читал «Стерео Ревью» и возвращался минут через двадцать к завершению первой стороны пластинки, чтобы послушать технологический финиш: ты прокатывался по последним дорожкам, словно в коляске рикши по многолюдным улицам восточной столицы музыки, а потом вдруг, в сумерках, проходил через городские ворота и шагал через борт в ждущую лодку, уплывающую в черно-лиловые воды лагуны, к плоскому острову в самой середине; быстро и безмолвно плыл по обширной глади к круглому острову (с невысоким тотемным столбом посредине, вероятно – календарем друидов), но не высаживался на нем – обратное течение со странной быстротой несло тебя назад, к кишащему людьми городу краски, испарина, бессонница – и снова через всю лагуну; киль ударялся сначала об один, потом о второй берег, и хотя судно двигалось стремительно, оно все-таки оставляло за собой на черной глади тонкий сияющий след киля. Наконец большой палец приподнимал судно, оно проносилось высоко над материком и исчезало за гранью плоского мира.
27
Иногда удобнее пользоваться ресторанной ручкой – обычно дешевой, шариковой, даже если ресторан из шикарных, в других случаях приятнее ждать, придерживая в кармане рубашки собственную ручку, пока тебе не объявят, что все готово, а потом, кивая и усмехаясь, вынуть ее из кармана, услышать щелчок зажима, соскочившего с ткани рубашечного кармана и ударившегося о тело ручки, затем второй щелчок выдвигающегося стержня – эти звуки напоминают отдаленные щелчки, предваряющее междугородний телефонный разговор и ассоциирующиеся с голосом, который ответит, они четко слышатся даже в шумных ресторанах, поскольку гул посетителей имеет более низкий тембр. И как раз в тот момент, когда от вина подпись становится неразборчивой, думаешь чаще всего о том, что паста в ручке резвее проникает в крохотные поры на поверхности шарика потому, что она разогрелась от тепла твоего тела и течения беседы. В ресторанах шариковые ручки высыхают редко.
28
У новичков количество таких визитов может доходить до восьми-девяти в день, поскольку корпоративный туалет – единственное место во всем офисе, где совершенно ясно, чего от тебя ждут. Остальные обязанности пока туманны: тебе дали читать пачку ксерокопий и груду папок; ты робко заглянул в шкаф с канцелярскими принадлежностями и обнаружил, что ручек твоей излюбленной марки там нет; расстановка сил пока под вопросом; кабинет гол и неприветлив; табличку с именем на дверь пока не прикрепили, визитные карточки не отпечатать; тебе уже известно, что людей, которые были особенно приветливы с тобой в первые недели работы, ты вряд ли будешь уважать и ценить впоследствии, и все-таки продолжаешь считать их центральными фигурами офиса – просто потому, что они втерлись к тебе в доверие, даже если остальные избегают их по еще неведомым тебе причинам. Но в туалете ты чувствуешь себя маститым профессионалом: спуская воду, жмешь на рычаг так же небрежно и привычно, как мужчины, проработавшие в этой компании всю жизнь. Однажды я взял с собой на обед новенького, и хотя он задавал бессмысленные вопросы, пока мы жевали сэндвичи, и кивал на мои ответы, явно ничего не понимая, в коридоре, на подходе к туалету, он вдруг состроил гримасу «между нами, мужчинами» и заявил:
– Схожу отолью избытки. До встречи. Еще раз спасибо.
Я отозвался:
– Пустяки, не за что, – и зашагал дальше, хотя мне тоже требовалось отклониться от курса, – по причинам, которые скоро объясню.
29
Вот, например: «Перед уходом я в последний раз оглянулся на волноломы, желая узнать, каким образом прибой дробится на мелкие потоки и струйки, что я заметил совсем недавно. Я видел, как громадные гладкие и твердые волны, украшенные резьбой неглубоких бороздок и желобков, более округлые при усиливающемся ветре, ударялись о каменистые подножия скал в бухточке и разбивались в пену. В каменном мешке буруны бушевали и блуждали, увенчанные пушистыми венчиками, которые держались на поверхности и продолжали медленно вращаться: клочья пены сдувал ветер, и они невесомо летали по воздуху» (Джерард Мэнли Хопкинс, «Дневник», 16 августа 1873 г.)
30
Перфорация! Да здравствует перфорация! Умышленное прокалывание, из-за которого бумага и картон становятся менее прочными и рвутся по намеченной прямой, причем на конце рулона остается короткая бумажная бахрома или фестоны! Это потрясающая концепция, свидетельство кардинальных изменений в представлениях об уникальных свойствах целлюлозы. Но отмечаем ли мы это открытие национальным праздником? Опубликованы ли юбилейные сборники статей, прославляющих великих ученых, трудившихся в этой сфере? Каждый вечер люди, как роботы, смотрят новости, думают, что знают о своей жизни все, но никогда не обращают внимание на достижения, не освещенные в прессе, – например, на похожую на застежку-молнию перфорацию сверху на упаковке мороженого, на вкладки в журналах и корешки счетов с надписью «Просьба вернуть», на листы почтовых марок и журнальных купонов на подписку, на рулоны бумажных полотенец и пластиковых пакетов в супермаркетах, на отрывные настенные календари. Линии, отделяющие один год от следующего, нанесены перфорацией, и мысленное обособление некоего периода жизни для более пристального изучения чем-то напоминает принудительный разрыв бумаги по пунктирной линии. Единственным применением перфорации в сфере образования стали рабочие тетради серии «Джинн» для начальной школы: после того как ты выдирал страницу (сперва согнув ее в одну, потом в другую сторону, чтобы было легче отрывать), оставшийся корешок сообщал учителю мелким, повернутым вертикально шрифтом, что утраченная страница была предназначена для самостоятельной работы; с первого класса мне запомнилась картинка, на которой Джек рядом с красным фургоном стоял вверху слева, Спот ждал его в правом нижнем углу, а пунктирная линия соединяла этих двоих большой буквой Z. Указания были следующие: «Помогите Джеку подъехать в фургоне к Споту» или что-то в этом роде, а от тебя требовалось не пройти напрямик, по диагонали, а обвести карандашом бессмысленную букву Z. На стороне страницы, предназначенной для взрослых, объяснялось, что этот зет-образный путь учит ребенка правильно скользить взглядом по тексту во время чтения – прочитывать одну строчку, подражать зигзагообразному движению каретки, возвращаясь к началу следующей, и продолжать чтение. Это упражнение лишь слегка раздосадовало меня, потому что зигзаг был похож на пунктир, отпечатанный поверх перфорации на купонах, и по природе своей красив, хотя соединял мальчишку и пса. Позднее я узнал об индейцах штата Нью-Йорк, о строительстве канала Эри, о Гарриет Табман, о Джордже Вашингтоне Карвере и Сюзан Б. Энтони, – но почему я до сих пор, спустя столько лет после окончания школы, не имею четкого представления о том, как делается перфорация на купоне или рулоне туалетной бумаги? Мои догадки жалки! С помощью круглых ножей для пиццы с алмазными лезвиями? По циркониевым лекалам, к которым опасно даже прикасаться, оставляющим на бумаге брайлевские бугорки? Почему портреты пионера перфорации не высекают на фасадах библиотек рядом с Локком, Франклином и стандартным комплектом французских энциклопедистов? Им бы такое соседство пришлось по душе! Они бы посвятили искусству перфорации целую страницу, иллюстрированную изысканными гравюрами с подписями «Рис.1» и «Рис.2».
31
Точь-в-точь такой, как в те времена, когда мама разрешала мне покупать для нее пачки «Кента» в автомате, стоящем в цокольном этаже конторы, где работал отец, когда под героические звуки валторн ковбой Мальборо преодолевал показанные с высоты птичьего полета просторы Дикого Запада, а другой герой рекламы проводил экскурсию по увеличенному минималистскому интерьеру сигаретного окурка (кажется, «Тру», или другой односложной марки), вооружившись школьной указкой, показывал телезрителю особенности запатентованной доктором Калигарян системы фильтров – разработанной женщиной-гинекологом и предназначенной для того, чтобы самые вредные смолы, содержащиеся в сигаретном дыму, оседали на неровных поверхностях фильтров.
32
Если не ошибаюсь, на панелях более поздних разновидностей этой модели, которые я встречал повсюду, чрезмерно утонченную кофейную чашечку заменили вместительной и уютной коричневой керамической кружкой, поскольку чашки с блюдцами стали для нас чужеродными предметами, которые выносили, позвякивая, в неловкой тишине, на подносах, только в конце чинных званых ужинов (этому выносу предшествовал звон кастрюль на кухне, где лихорадочно искали поднос). Разномастные кружки в конце концов победили – полагаю, просто потому, что вмещали больше бодрящего напитка, а широкие ручки позволяли брать их, как угодно, например, обхватив ручку двумя, а то и тремя пальцами (в отверстие ручки кофейной чашки пролезал только один); очень часто один палец просовывали в ручку, а большим и остальными обхватывали туловище кружки, или обнимали ее обеими ладонями, вообще не пользуясь ручкой, – этим приемом пользуются актрисы, играя людей, ведущих житейские беседы за кухонным столом. Чашка вынуждает держать руку чопорно и неестественно и даже вызывает боль в суставе среднего пальца, на который обычно опирается ручка или карандаш, из-за слишком большого расстояния между ручкой чашки и точкой приложения основного веса налитой в нее жидкости. Кроме того, кружки, подобно автомобильным бамперам и майкам, стали предметами, с помощью которых люди заявляют о своих пристрастиях, именах, увлечениях, героях, вкусах в сфере изобразительного искусства. Как правило, новая кружка появляется в доме в единственном экземпляре – в отличие от целого куста одинаковых чашек, развешанных на крючках белой подставки для посуды от компании «Раббермэйд», поэтому к каждой кружке привязываешься, как к личности, и даже даешь наименее любимым шанс хотя бы изредка становиться вместилищем для кофе: к некрасивым кружкам испытываешь те же чувства, что и к книгам в скверных переплетах, но с любимым содержанием, начинаешь ценить их именно за легкий налет уродства и нелепости. Сейчас, за полчаса до выхода на работу, позавчерашняя кружка стоит у меня на подоконнике: очень симпатичная, белая, цилиндрическая, эта скромная кружка сделана лос-анжелесской компанией «Тренд Пасифик» примерно в 1982 году и украшена рисунком из тридцати одинаковых кухонных миксеров 50-х годов, с круглыми вилками электрических шнуров: хотел бы я спросить даровитых провидцев из «Тренд Пасифик», зачем им понадобилось дожидаться, когда вилки бытовых приборов вместо круглых станут квадратными, а миксеры, подобно авангардным кружкам, превратятся в скромные белые творения «Брауна» и «Крупса», и лишь потом использовать в качестве иллюстрации почти мультяшный миксер, детище золотого века техники? Почему мы питаем привязанность только к состарившимся образам? Но эту кружку я люблю, как ни за что не полюбил бы чашку из сервиза: она выглядит стильно, я часто тянусь за ней, выбирая, из какой кружки пить утром, несмотря на теоретическую неприязнь к ощутимому в данном случае кэмпу – вероятно, только к кэмпу как таковому, хотя он все еще просачивается сквозь классовую структуру общества, переходит с одного уровня на другой, давно вытесненный и в состоянии неизвестности презрительно недооцененный. Разумеется, несмотря на предлагаемые на панели «Горячие напитки» фарфоровую чашку или кружку, в действительности машина за 35 центов не предлагала ни того, ни другого. Кофе струился в мелковатую картонную посудину без намека на ручку, даже без консольных складных бумажных ручек, какие с появлением и распространением пенопластовых стаканчиков уцелели разве что в кулинариях. Возникает вопрос: почему из этого торгового автомата вываливались картонные, а не более дешевые и современные пенопластовые стаканчики? Ответ пришел ко мне одновременно с вопросом однажды днем, пока я стоял и ждал, когда погаснет надпись «Заваривается»: пенопластовые стаканчики слишком легкие и прилипчивые, чтобы скользить по внутренним направляющим и вставать точно под кран, к тому же они часто склеиваются – автомату будет нелегко отделить один стакан от стопки. Но картонные стаканчики нестерпимо горячи, нести их приходится очень осторожно, за более прохладный ободок, и при этом стараться ни с кем не столкнуться.
33
Односложное «о-оп» для среднестатистических мужчин – обычное дело; по моему наблюдению, в два слога – «оп-па» – это слово чаще произносят женщины, гомики, мужчины, разговаривающие с женщинами и детьми, хотя исключений на этот счет так много, что напрасно я вообще завел об этом разговор.
34
Бесстыдство и откровенность поведения моих коллег-мужчин в кабинках туалета стала для меня неожиданным и неприятным сюрпризом. Отчасти я восхищался их простотой – может, лет через пятнадцать и я буду просиживать в офисных туалетах минут по двадцать, производя звуки, которые, по моему нынешнему разумению, можно простить только больным острым гриппом или бродягам в кабинках туалетов публичных библиотек. Но покамест я стараюсь не задерживаться в кабинках ни одной лишней минуты, мне неловко читать страницы спортивного раздела, оставленные предыдущим посетителем, неприятно касаться нагретого им сиденья. Однажды, запершись в туалете, я невольно прервал разговор старшего менеджера с важным посетителем оглушительным, грубым пердежем, похожим на дробь бонго. На мгновение собеседники умолкли, а потом преспокойно возобновили разговор:
– О, это очень способная сотрудница, я ничуть в этом не сомневаюсь.
– Прямо как губка – впитывает информацию везде, где только можно.
– Вот-вот! Упорная, в том-то и дело. Крепкий орешек, голыми руками не возьмешь.
– Для нас она настоящая находка, – и т.п.
К сожалению, карикатурное вмешательство моего пердежа насмешило меня, я сидел, сдерживал во рту смешок и от натуги снова пукнул. И беззвучно хватил себя кулаком по колену, жмурясь и багровея от подступающей истерики.
35
Когда увольняешься и освобождаешь стол, труднее всего решить, как поступить с похожей на гробик картонной коробкой, где хранятся 958 еще пахнущих краской визитных карточек. Выбросить нельзя – как и дверная табличка с фамилией, и несколько образцов чеков с зарплатой, визитки свидетельствуют о том, что некогда ты являлся в это здание каждый день и решал сложные, требующие полной самоотдачи проблемы; увы, проблемы, которыми ты когда-то был поглощен, из-за которых засиживался в кабинете допоздна и разговаривал во сне, оказываются пустышками; через две недели после твоего увольнения они сжимаются в инертные пластинки в 1/50 прежнего размера; тебе уже не удается воскресить ощущение того, что поначалу было поставлено на карту, поскольку, похоже, лишь венгерский ритм 5/2 оживленной рабочей недели наполнял каждый волнующий кризис всей его корпоративной сложностью. Но в пограничном состоянии, пока теряет актуальность проблема, за разрешение которой тебе платили, кивок охранника, его книга записи посетителей, поездка на эскалаторе, вещи на столе, вид кабинетов коллег, их лица, особенности офисного туалета – все чудесным образом увеличивается в размерах, и в этом отношении главное и побочное меняются местами.
36
Из этого великолепия и роскоши каждый вечер мы возвращаемся домой, потеем, воюя с комодами, у которых вываливаются ящики, не оборудованные роликами, ставим портфель и пакет из магазина на пол, вытаскиваем из карманов пригоршни мелочи и фантики от «Веламинта», корячимся, чтобы выгрести все ненужные монетки, собранные с миру за день, поскольку нам было лень при каждой сделке точно отсчитывать сумму, роняем теплую мелочь, ключи, чеки и мусор в уже переполненное блюдце, а потом принимаем еще одну характерную позу – контрапост, чтобы достать бумажник, влажная выпуклость которого подсознательно раздражала нас весь день, хотя причину дискомфорта мы выявили только сейчас, бросаем липкую вещицу из кожи и пластика поверх разъезжающейся горки мелочи и чувствуем, как после десяти часов неудачного соседства одной ягодице сразу становится прохладнее. Мы убираем брюки в шкаф, расправляя складки, чтобы не пришлось заново заглаживать их, переворачиваем брюки вниз ремнем, держа за низ штанин, продеваем в треугольник вешалки со специальной картонной трубкой, не дающей брюкам соскользнуть, роняем сквозь треугольное отверстие, зная, что чуть влажная от пота ткань будет сухой и чистой к послезавтрашнему утру, когда брюки снова понадобится надеть. Мы расхаживаем по дому в трусах и в майке, ожидая, когда сварятся ракушки «Рондзони». Разве можно сравнить это неупорядоченное, импровизированное вечернее существование с чистой, благородной, «пендафлексовой» жизнью офиса?
37
Упомяну еще одно важное событие в истории соломинок для питья. Недавно я заметил, а потом припомнил, что замечал это несколько лет назад: бумажная обертка, которая когда-то так легко соскальзывала с пластмассовой соломинки, собираясь в подобие концертино для традиционных фокусов в барах и студенческих общежитиях, теперь вообще не скользит. Обертка прилегает к поверхности соломинки так плотно, что даже соломинка более жесткая, нежели ее бумажная предшественница, иногда гнется от усилий, которые приходится прилагать, снимая обертку старым привычным способом. Усовершенствованный метод раздевания соломинок – одной рукой, наподобие постукивания сигаретой по столу, чтобы спрессовать в гильзе табак, – уже неэффективен: приходится надрывать кончик обертки и двумя руками разрывать ее по шву, как мы делаем, открывая конверты с рекламными буклетами. Но я твердо верю, что и эта ошибка будет исправлена; пройдет время, и мы станем даже ностальгировать о тех годах, когда соломинки никак не разворачивались. В таких мелких нововведениях предвидеть оплошности невозможно, требуется время, чтобы заметить и исправить их. С другой стороны, в некоторых незначительных усовершенствованиях обнаруживаются неожиданные плюсы. Кто из производителей сахара в пакетиках догадался бы, что потребителям придется трясти пакетик, сгоняя его содержимое на дно, чтобы потом без опасений оторвать верхушку? Беззащитность новизны порционной упаковки сгладилась, смягчилась, ей придала смысл жестикулятивная адаптация (вероятно, были заимствованы замирающие колебания руки, которыми гасили спичку, прикурив сигарету); удобство постепенно превратилось в балет, и теперь мне было бы жаль расставаться с шелестом колыхавшихся в воздухе пакетиков, который ранним утром слышен от соседних столиков, хотя сам я пью несладкий кофе. Никто не смог бы предсказать, что обслуга станет полировать поручни эскалатора, стоя неподвижно, студенты найдут способ переворачивать порционные кусочки масла, чтобы они попали куда нужно, продавцы сначала придумают хранить карандаши за ухом, а впоследствии постепенно это делать отвыкнут, и что под дворниками на ветровом стекле окажется очень удобно оставлять рекламные листовки. Такие бесхитростные технические новинки – соломинки, пакетик с сахаром, карандаш, дворник, – украшает безмолвный фольклор поведенческих изобретений, не зарегистрированных, не запатентованных, принятых на вооруженные и доведенных до совершенства без лишних разглагольствований и размышлений.
38
По-видимому, людям свойственно поднимать брови, когда они что-нибудь подносят близко к лицу. Первый глоток утреннего кофе заставляет поднимать брови; мне случалось видеть отдельных персонажей, которые вместе с бровями двигали всей кожей черепа, отправляя в рот подцепленную на вилку еду. Одно из возможных объяснений: поднятые брови подают мозгу сигнал отключить механизм естественной реакции, благодаря которой мы отшатываемся, когда к лицу приближается движущийся объект.
39
После многолетнего потребления пищи, которую готовили для меня «Сейлерз» и «АРА», в первые месяцы самостоятельной готовки я с новым интересом изучал происхождение вскипающих пузырьков в кастрюле «Ревир», ожидая, когда сварятся ракушки «Рондзони»: в самом начале кипения ртутные шарики отрывались только от определенных точек дна кастрюли и всплывали, для изменения состояния им требовалась легкая шероховатость или неровность металла; затем несколько занавесок из бусин среднего размера поднимались оттуда, где параллельные витки электрической спирали особенно плотно прилегали к дну кастрюли; далее, когда начинали всплывать вязкие, ленивые, как жабы, пузыри бурного кипения, у меня запотевали очки – и я вспоминал, как много лет назад родители будили меня, прерывая сновидения, в которых я пытался всосать через тоненькую соломинку на редкость густой коктейль. Отец вносил меня в ярко освещенную кухню, весело приговаривая: «Опять круп, опять круп», его вихры торчали во все стороны, он держал меня над паром, вьющимся над маленьким чайником, который подносила мама. Я делал вдох; хрипы таяли в разветвлениях бронхов за грудиной, и я дышал, радостно думая о пляшущем голубом пламени газа, расплющенном о дно чайника, – о том же самом пламени, над которым через несколько лет мне позволили обжаривать хот-доги, наколотые на вилку: капающий с них жир высекал быстро гаснущие искры, особенно заметные, если погасить лампу, хотя из-за бледно-желтого оттенка видимые даже при дневном свете, а от жара темнел рельефный рисунок на обоих концах хот-дога. Словом, я протирал очки и вываливал ракушки «Рондзони» в бурлящую воду: после шипения в кастрюле наступал момент полнейшего водяного покоя. Но я обнаружил, что если не помешать ракушки именно в эту минуту, их порция уменьшится – часть прилипнет ко дну кастрюли.
40
Можно подумать, что после такого мини-взрыва конечному продукту требуется время, чтобы осесть, затвердеть и остыть, но нет, его можно употреблять в пищу сразу, как только он уляжется ждать своей очереди в одном из высоких подсоленных барханов, подогретых плоской нагревательной лампой с морозно-желтым слепящим фасадом и оборотной стороной, выкрашенной отражательной черной краской, на которой сквозь крохотные царапинки видно свечение. Чтобы воскресить вкус попкорна и подтвердить воспоминания того дня, я недавно обшарил шкафы и нашел старую упаковку «Джиффи Поп» – не новую, для микроволновки, а старую, из алюминиевой фольги, наследие великой эпохи алюминия, когда в него заворачивали индеек, сдирали его с внутренней стороны обертки жвачки, замораживали в нем продукты, разглаживали морщинки на нем ногтем большого пальца, соскребали остатки запеченного шпинатового суфле «Стоуффер» с мятых гофрированных боков банки, и не просто наследие – попкорн «Джиффи Поп» был превосходным образцом алюминиевого жанра в целом: пакет в форме сковородки, с ручкой-крючком, чтобы подвешивать, со свернутым верхом, который обстреливали изнутри взрывающиеся зернышки, сначала редкие, сталкивающиеся между собой, а затем целый шквал приведенной в действие целлюлозы, отчего купол постепенно разворачивался, раскручивался по спирали, и его сдержанная, постепенная экспансия представляла собой видимую, замедленную версию незримого движения каждого зернышка внутри пакета. К тому времени, как купол полностью распускался (я заметил, что при этом он трясся над конфорками плиты), оказывалось, что материал удивительно тонкий, тоньше пищевой фольги «Рейнольдс», – и становилось ясно, что пакет выдержал прямой обстрел изнутри только потому, что его горлышко закрутили и тем самым укрепили (везде, кроме уязвимого плоского центра). Чтобы подать пакет на стол, тонкую фольгу сверху разрывали на треугольники, так что получался цветок, который никогда не опылит пчела; финальное маньеристское соцветие, вторая производная от исходного кукурузного початка. Помимо «Джиффи Поп» раньше мы покупали «Веселое время» и «ТВ-тайм» – пару пластмассовых трубок, в одной кукурузные зернышки, в другой гидрогенизированное растительное масло, которое выливали в кастрюлю – и нам даже давали проволочный контейнер для поджаривания попкорна, который потом было трудно отмыть. Но изобретение «Джиффи Поп» в ретроспективе показалось мне более значительным, нежели появление любого другого продукта из семейства попкорновых, в том числе для приготовления в микроволновке, оно стало одним из выдающихся примеров человеческой изобретательности на моем веку, и, съев несколько пригоршней, я зашел в университетскую библиотеку и разыскал имя изобретателя Фредерика Меннена, снял копии с патентных свидетельств («...упаковка из жатой фольги изготовлена с таким расчетом, чтобы под воздействием содержимого во время приготовления она расширялась...»), нашел снимок Меннена, сделанный в 1960 году, – изобретатель печально улыбался возле своей фабрики в Ла-Порте Индиана, а за его спиной женщины в лабораторных халатах не сводили глаз с ленты конвейера. Первый патент появился в газете «Патенты США» в 1957 году, через несколько месяцев после моего рождения. В справочной я узнал домашний телефон Меннена и с опозданием на тридцать лет позвонил, чтобы поздравить его и спросить, чем он больше гордится: закрученным спиралью пакетом или элегантной машиной, которая закручивала пакеты в спираль. В трубке прозвучало шесть гудков; робея все сильнее с каждым гудком и подозревая, что Меннена уже нет в живых, я бросил трубку, побоявшись услышать дребезжащий голос вдовы.
41
Лейкопластырь я достал из коробки в квартире Л., – у меня его не оказалось. Очень часто в «Си-ви-эс» можно увидеть женщин, задумчиво оглядывающих полки с пластырем – наверное, они думают: «Куплю-ка я этот пластырь и положу в аптечку – специально для мелких ран хорошего человека, с которым познакомлюсь в будущем; а потом пластырь пригодится, чтобы заклеивать ссадины на локтях наших детишек».
42
В том возрасте я пырнул своего лучшего друга Фреда в основание шеи фестончатыми ножницами, рассвирепев потому, что ему подарили коробку с полным набором цветных карандашей – шестьюдесятью четырьмя, в том числе золотым и серебряным, – а он не давал мне как следует рассмотреть коробку и сообразить, как под ярусами карандашей в нее встроена точилка. Целых полторы недели Фред задирал нос, щеголяя пластырями «Джонсон и Джонсон» всех размеров и разновидностей (его родители были богаты и могли позволить себе купить коробку с полным набором пластырей – в том числе и тех причудливых форм, какие, насколько мне известно, теперь не выпускают), наотрез отказывался показать мне рану (совсем крошечную) и возбуждал во мне муки совести и любопытство, продолжая заклеивать самым маленьким пластырем – кружочком телесного цвета, диаметром 3/8 дюйма – уже затянувшуюся ранку, от которой, уверен, к тому времени остался лишь неприметный белый шрам в форме звездочки.
43
Для засыпания беруши необходимы, но бесполезны позднее, когда просыпаешься от ночной тревоги, с мозгом, пропитанным неприятной флуоресцентной влагой. Все годы учебы в колледже я спал прекрасно, но на новой работе у меня начались регулярные приступы бессонницы и длительный период проб и ошибок, пока я перебирал видения, особенно надежно убаюкивавшие меня. В ночь на понедельник я начинал с кинематографических титров – существительных вроде «МЕМОРАНДУМ» или «КАРАКАТИЦА», составленных из гигантских объемных изогнутых букв, обведенных хромированными контурами и мерцающими звездами, вращающихся вокруг двух осей. Я давал себе зарок уснуть к тому времени, как доберусь до разрастающейся О или похожей на чердачное окно А. Этот способ вскоре утратил эффективность. Убежденный, что более овеществленные и менее абстрактные образы навеют сон наверняка, я воображал, как еду в низком спортивном автомобиле, взлетаю с палубы авианосца на плоском скоростном истребителе или выжимаю пропитанное водой полотенце в затопленном подвале. Лучше всего действовал истребитель, но и его мне хватило ненадолго. А потом, удивляясь, как это сразу не пришло мне в голову, я вспомнил традиционный подсчет овец. В диснеевских мультфильмах овцы легко прыгают через живую изгородь или штакетник, возникая в облаке над головой лежащего в постели персонажа, а скрипки аккомпанируют мягкому голосу с пластинки на 78 оборотов, произносящему; «Одна, две, три, четыре...» Я представлял себе рабочую обстановку на студии Диснея в золотой век мультипликации – доброжелательная сосредоточенность на склоненном лике художника, тщательно закрашивающего силуэт парящей в воздухе стилизованной овцы, в своем кадре продвинувшейся по дуге дальше предшественниц, теплый свет лампы на прищепке над чертежным столом озаряет кнопки, ленту кадров, специальный ацетатный карандаш в руке – и вскоре успешно засыпал. Но несмотря на эффективность диснеевского способа, он вызывал у меня неудовлетворенность: да, я воображал себе овец, однако традиции, которых мне хотелось придерживаться, призывали пересчитывать их. Но я не видел смысла в подсчете одного и того же набора совершенно одинаковых анимированных и зацикленных кадров. Мне требовалось выйти за рамки мультипликации, сознать процессию различимых овец специально для себя. Поэтому я уделял внимание каждой еще на подходе к барьеру, высматривал их особенности – приставший репей, ошметки засохшей грязи на ногах. Иногда я вешал на очередную овцу перед прыжком стартовый номер и давал ей кличку, как на Кентуккийских скачках: Поздний Завтрак, Носферату, Я-перед-Е, Крошка Вилли-Винки. И заставлял ее прыгать очень медленно, чтобы тщательно изучить каждый этап: частицы взлетевшей в воздух пыли медленно плывут к объективу, гримаса мягких губ, дрожь, прошедшая по шерсти в момент приземления. Если и это меня не усыпляло, я сдавался и реконструировал весь день овцы, поскольку обнаружил, что снотворным воздействием обладает приближение к прыжку, а не сам прыжок. Судя по взъерошенному и недовольному виду, некоторые овцы днем работали в других городах. Находясь в офисе, примерно в два часа дня я, предчувствуя бессонную ночь, представлял себе, как звоню одной из пастушек-диспетчерш: нельзя ли прислать овец в любом количестве, желательно меньше тридцати, ко мне на дом к половине четвертого утра, для подсчетов? Овечья распорядительница умело указывала посохом на свое стадо: «Ты, ты и ты», повторяла кивающим подчиненным мой адрес, и моя личная отара через пятнадцать минут отправлялась под расписку о получении. Целый день овцы брели по деревенским площадям, пересекали русла пересохших ручьев, семенили по обочинам шоссе. Когда я ужинал с Л., овцам было еще идти и идти, но в половине двенадцатого, ложась спать, я мог бы увидеть их с высоты в бинокль: крошечные подскакивающие шарики рядом с укороченной в перспективе вывеской постоялого двора «Красная крыша», все еще в соседнем округе. А в половине четвертого, когда я остро нуждался в них, они врывались, взбудораженные путешествием: я откладывал недописанное благодарственное письмо, принимал овец по накладной, расплачивался за них, и вскоре первые несколько уже начинали скакать через заранее выставленные планки и молочные ящики, высовывая от усердия розовые язычки и показывая белки глаз; одна, две, три... – а я превращался в преуспевающего режиссера роликов, рекламирующих кондиционер для ткани: нам требовались эффектные снимки скачущих овец; их руно в лучах заходящего солнца должно выглядеть золотым, а вид, пасторального пейзажа обязан вызывать безотчетное умиление. Вот я лично купаю каждую овцу с шампунем, утешаю плакс, зачитываю отаре отрывки из «Идеи университета» кардинала Ньюмена, добиваясь целеустремленности и грации, показываю, как от них требуется ввинтиться пухлым телом в воздух, для пущего эффекта взбрыкнуть задними ногами, картинно вскинуть голову и всегда, всегда приземляться на левое переднее копыто. Я дирижировал свернутым в трубку сценарием: «Так, теперь номер четыре. Легче, грациознее. Толчок... вверх! Задние ноги! Зубы! Дайте мне напряжение! Ноздри! И вниз!» Позднее я обнаружил, что мое последнее видение в момент засыпания – угасающий образ одинокой овцы, перепрыгнувшей мой барьер, облегченно вздыхающей и довольной своим успехами. Она спешит по холму на следующее задание – перепрыгнуть через травяной бордюр для замедленной съемки: для Л., разбуженной своими тревожными мыслями рядом со мной.
44
Адекватной замены слову «живот» не существует, как и слову «подружка». «Живот» соотносится с «подружкой», как «пузо» с «любовницей», «брюшная полость» с «супругой» и «талия» с «дружочком».
45
В каком это ролике – концентрированного шампуня «Прелл» или «Хед-энд-Шоулдерс» – новый небьющийся флакон выскальзывал из руки женщины, принимающей душ («ОЙ!») и падал на стеклянную полочку, а потом муж героини удивленно разглядывал его? «Легкость в применении» – этот романс об изобретении вспоминается мне, стоит на минуту задержаться в отделе шампуней: выражение в духе Гарольда Гиниана, звучащее из уст моделей с волосами, как у Саманты из «Зачарованных». Помню и семью, которая скорее скорбно, чем в гневе, выговаривала отцу; пожалуйста, не надевай этот синий блейзер, смотри, с тебя дождем сыпется перхоть, сначала воспользуйся «Хед-энд-Шоулдерс» («голова-с-плечами» – отталкивающее название для шампуня, если вдуматься, но ведь никто не вдумывается); и женщину, которая так занята, что вынуждена пользоваться шампунем-аэрозолем прямо в лифте, приводя в порядок засаленные волосы и выходя через двенадцать этажей с блестящими локонами.
46
Распад уже начался: последние несколько раз, когда я заходил в «Си-ви-эс», мне вообще не запечатали пакет, хотя степлер лежал рядом с кассовым аппаратом – они просто перешли на пластиковые пакеты с двумя прорезями, образующими ручки; верх пакета похож на лямки комбинезона, запечатать степлером этот пластик невозможно. Хотелось бы знать, неужели пристальное наблюдение и хронометраж подсказали руководству «Си-ви-эс», что из-за хронической нехватки персонала заглянуть в незапечатанные пакеты охраннику будет легче, чем кассирам – тратить лишние секунды на работу степлером.
47
Это промедление я ей сразу простил: упаковка монет в пластик чрезвычайно осложнила жизнь кассира. Бумажные рулоны для мелочи были прекрасны: оригинальные тона, мягкая оберточная бумага, отяжелевшая от монет; опытные кассиры навострились рвать эти рулоны об край поддона и высыпать в него все монеты за какие-нибудь пять секунд. Но несмотря на все это, впервые увидев целлофановые рулоны (примерно в 1980 году), я заволновался и оживился; в прозрачной упаковке было легко различить монеты, к тому же целлофан казался продуктом работы некоего блистательного сортировщика, кассира, или упаковщика из банка. Но несмотря на неуправляемую плотность, целлофан, в отличие от бумаги, легко рвался, стоило проколоть его (как упаковку грампластинок) – и, конечно, тяжелые упаковки монет порой рвались сами, поэтому сторонникам целлофановых чехлов для мелочи пришлось увеличить толщину выбранного материала, что периодически раздражало кассирш, особенно с длинными ногтями. Здесь не хватало самой малости – язычка, за который можно было бы потянуть и вскрыть рулон, подобного нитке на упаковке пластыря, но более функционального.
48
Однажды днем, когда мы с мамой сидели за кухонным столом (я читал колонку «Дорогая Эбби» и приканчивал сэндвич с арахисовым маслом, запивая его молоком, а она штудировала «Лекции по философии общественных наук» для курсов, которые посещала), она вдруг объяснила мне, что не стоит пить, пока не проглотил то, что жуешь, а на вопрос, почему, объяснила: не потому, что при этом легче подавиться – просто это невежливо, или, скорее, неделикатно, если сравнить с детским набиванием рта или «чмоканьем губами» (последнее выражение я так и не понял до конца). Дело в следующем: неприятные картины и звуки вынуждают окружающих делать нежелательные умозаключения насчет чавкающей и хлюпающей мешанины в чужом рту. Мысль, на которую навела меня мама за кухонным столом, оказалась мучительной: с тех пор на людях я никогда ничего не пил, когда жевал, и у меня екало в животе, когда так делали другие; но если речь идет об одновременном поглощении печенья и молока, запивание еды питьем – единственный способ приглушить сладость и замаскировать свойственный «Пепто-Бисмолу» сывороточный привкус молока, поэтому я, никем не замеченный на скамье, продолжал жевать и запивать поочередно.
49
Марк Аврелий. «Размышления», 4:48, пер. А.К. Гаврилова. – прим. пер.
50
К примеру, в одной сноске Лекки цитирует слова французского биографа Спинозы о том, что великий философ ради развлечения любил бросать мух в паутину и со смехом наблюдать за последующим поединком («История европейской морали», том 1, стр. 289). Этим фрагментом Лекки проиллюстрировал свое утверждение, согласно которому утонченные представления о морали никак не связаны с особенностями личности или культуры; можно быть образцом добродетели в одной сфере и в то же время проявлять толерантность или даже безнравственность в другой – мысль не новая, но, пожалуй, впервые подкрепленная примером Спинозы. Из «пингвиновских» «Кратких жизнеописаний» Джона Обри, стр. 228, мы узнаем, что во время учебы в колледже («обгаженном галками» Оксфорде) Гоббс любил вставать пораньше утром, ловить веревочной петлей галок на сыр и сажать бьющую крыльями добычу в опасные для перьев силки – очевидно, ради забавы. Господи боже! Узнавая бытовые и анекдотичные случаи из жизни философов, мы не можем не замечать, как эти жестокие мелочи роняют великих людей в наших глазах. И Витгенштейн, как я читал в какой-то биографии, обожал ковбойские фильмы, каждый день был готов часами смотреть перестрелки из ружей и луков. Можно ли серьезно отнестись к теории языка, выдвинутой человеком, которому доставляла удовольствие суконная скука вестернов? Один раз – это еще куда ни шло, но каждый день! Однако несмотря на то, что ничтожные подробности о жизни трех философов (о которых, откровенно говоря, я почти не читал) временно отбили у меня охоту к чтению их трудов, я жаждал новых деталей подобного сорта. Как писал Босуэлл, «в это путешествие он [Джонсон] отправился в сапогах и очень широком коричневом пальто, в карманы которого почти целиком помещалось два тома его словаря формата ин-фолио; в руке он нес толстую трость из английского дуба. Прошу не судить меня строго за такие обыденные подробности. Все, что связано со столь великим человеком, достойно пристального внимания. Помню, доктор Адам Смит на лекции по риторике в Глазго признался, что был рад узнать, что Мильтон носил башмаки на шнурах, а не на пряжках» (Босуэлл, «Дневник путешествия на Гебриды», изд. «Пингвин», стр. 165. Вы только вдумайтесь: Джон Мильтон завязывал шнурки!). Босуэлл, подобно Лекки (возвращаясь к предмету нашей сноски) и Гиббону до него, любил сноски. Они понимали, что наружная поверхность истины – далеко не такая гладкая, ровная, плавно переходящая от абзаца к абзацу; она покрыта грубой защитной коркой цитат, кавычек, курсивов и иностранных слов, с редакторскими наслоениями всех этих «там же», «ср.», «см.», которые служат щитом для чистого потока аргументации, сиюминутно существующей в мозгу. Они знали толк в радостном предвкушении, какое испытываешь, периферическим зрением улавливая при переворачивании страницы серый ил дополнительного примера и ограничения, ждущий в виде крошечных буковок в самом низу страницы. (Говоря обобщенно, они признавали пользу мелкого шрифта как источника удовольствия при чтении туманных научных трудов; перед силами типографской плотности приходилось заискивать, как Роберту Хуку или Генри Грею перед деловитостью и запутанностью записанной истины.) Им нравилось решать, в каком порядке продолжить чтение – удосужиться свериться с какой-либо сноской или нет, прочесть сноску в контексте, оставить на закуску. Они знали, что мышцам глаза нужны вертикальные маршруты, что прямые мускулы глаза, наружный и внутренний, ослабевают, способствуя колебательному движению по силуэту буквы Z, усвоенному еще в начальной школе: сноски служат переключателями, предлагают, как игрушечная железная дорога, трассу для мысли под номером 1, некоторое время следуют ей мимо заброшенных станций и по подтопленным сырым туннелям. Дигрессия – отход от темы или пути развития рассуждения – иногда бывает единственным способом довести его до конца, а сноски – единственная форма графической дигрессии, санкционированная столетиями книгопечатания. Однако правила оформления печатных работ, разработанные Ассоциацией современного языка, которые я получил в колледже, не рекомендовали длинные, «эссеподобные» сноски. Спятили, что ли? Куда же катится наука? (Из последующих изданий этот изъян убрали.) Да, правильно высказался Джонсон по вопросу толковательных примечаний к Шекспиру: «Помехи расхолаживают разум; мысли отвлекаются от главного предмета; читатель устает, сам не зная почему, и наконец откладывает книгу, которую слишком прилежно изучал» («Предисловие к Шекспиру»). Но Джонсон имел в виду особый случай – примечания одного автора к другому, и действительно, чей пыл не охладит стремление редакторов «Нортоновской антологии поэзии» пояснить каждое потенциально замысловатое слово или строку, упорное нежелание понять, что отчасти прелесть поэзии для изучающего заключается в поросли существительных, которые он видит впервые, и аллюзий, о смысле которых может лишь гадать? Нужна ли нам к теннисоновской строчке «полипов темный лес»[51] аккуратная сноска «3 Осьминогоподобные существа»? Надо ли объяснять нам само название стиха («Кракен», стр. 338-339 исправленного и сокращенного издания антологии)? Так ли нам необходимо, чтобы уже первое предложение «Американца» Джеймса, где упоминается «салон Карре в Лувре» (и где – в «пингвиновской» серии «Американская библиотека»!) подчищали деморализующей подсказкой:
В этом зале, сокровищнице картинной галереи великого национального музея Франции, хранятся не только полотна старых мастеров, которые Джеймс упоминает далее, но и «Мона Лиза» Леонардо.
Однако замечательные научные или анекдотические сноски – как у Лекки, Гиббона или Босуэлла, – написанные автором с целью дополнения или даже исправления в последующих изданиях его собственных слов в исходном тексте, свидетельствуют о том, что нет предела в стремлении к истине: оно не кончается вместе с книгой; далее следуют новые формулировки, опровержения собственных выводов и бескрайнее море ссылок на авторитетные источники. Сноски – это мелкие всасывающие отростки, благодаря которым щупальца-абзацы находят опору в обширном мире библиотек.
51
Пер. Максима Богдановского. – Прим. пер.
52
Черные книги «Пингвина» мне нравятся еще и потому, что на первых страницах в них помещена биографическая справка о переводчике – тем же мелким шрифтом, что и биографическая справка об историческом лице, труды которого он перевел на английский; благодаря этому сопоставлению малоизвестные переводчики из Дорсета и Лидса становятся такими же значительными фигурами, как убийцы, интриганы и заговорщики древности. Зачастую переводчики «Пингвина» оказывались не профессионалами, а любителями, которые, получив диплом по двум специальностям, тихо-мирно управляли отцовскими предприятиями или служили в конторах, а по вечерам переводили – вероятно, среди них было немало геев, этих на редкость слабых и сдержанных мужчин, которые, по общепринятым меркам, мало чего добиваются в жизни, но берегут для нас достижения цивилизации, располагая идеально сбалансированным, обдуманным и доступным представлением обо всем, что только можно знать о некоторых событиях истории Голландии или о периоде популярности какой-нибудь примечательной разновидности терракотовых трубок.
53
Марк Аврелий, «Размышления», 11:7, пер. А.К. Гаврилова. – Прим. пер.
54
мимолетный сексуальный образ.
55
Строка из поэмы Александра Поупа «Опыт о критике», пер. А. Субботина. – Прим. пер.
56
ладонь поднимается на уровень пояса.
57
Загадка из сборника «Рифмы Матушки Гусыни», пер. И. Родина. – Прим. пер.
58
Это уже не так. С тех пор как Л. рассказала мне загадку про Абердин, та прочно заняла место в моей карусели мыслей; меня раздражает, что отвечать на вопрос следует: «нисколько, глупый, – этот господин шел из Абердина!», потому что (а) «навстречу» на дороге человек может попасться, только если вы идете в противоположных направлениях; (б) неизвестно, то ли четырнадцать жен принадлежали этому толстому и радостному господину, то ли за ним шли чьи-то посторонние жены, и он был толст и радостен из-за подобного жизненного положения. Таким образом, я беспокоюсь о том, насколько озадачит эта загадка ребенка, если в семье принято загадывать такие; интересно, понравилась бы мне такая путаница, если бы я узнал ее в детстве (скажем, вместо Джека и Спота с их фургоном); какими намерениями руководствовался сочинитель, в каком жизненном положении находился он или она – обо всем этом я размышляю приблизительно девятнадцать раз в год.
59
Сейчас я уже абсолютно уверен, что более высокий рейтинг получили бы шнурки. Готовясь описать день, когда меня посетили мысли об Аврелии и шнурках, я прожил бурный месяц, за который тема шнурков, а также их завязывания всплыла 325 раз, в то время как утверждение Аврелия вспомнилось всего 90 раз. Очень сомневаюсь, что когда-нибудь снова сосредоточусь на том или другом, поскольку дня меня обе эти мысли исчерпаны. Но внезапные запоздалые вспышки не в счет, поскольку это искусственные, дублированные поправки, цель которых – понять, как устроены ранние естественные размышления. Самый последний пример возникновения мысли о шнурках выглядел так – однажды у себя в кабинете я листал сборник исследовательских отчетов за 1984-1986 годы, опубликованных производственной лабораторией Массачусетского технологического института, и вдруг заметил, что в нем весьма активно изучается «патологический износ веревок». Исследовательский проект был описан так:
Со всего мира были собраны образцы морских веревочных снастей, имевших самое разное назначение и продолжительность службы. Были выявлены и оценены количественно характерные особенности механического и химического износа. Для специфических видов применения были определены основные механизмы износа. В настоящее время продолжается сбор данных о типичных случаях износа для построения моделей амортизации веревок с целью последующей разработки рекомендаций по их своевременной замене.
Продолжается сбор данных о типичных случаях износа! Ё-моё! Наспех решая, стоит ли мне бросить службу и включиться в работу над этим увлекательным проектом, я задумался, применимы ли хотя бы отчасти результаты С. Бэкера и М. Сео к случаю с моими шнурками. К моему удивлению, в библиотеке не нашлось копии опубликованных в сентябре 1985 года «Материалов 3-го совместного японо-австралийского симпозиума по измерению объектов: Применение к промышленному дизайну и управлению технологическими процессами». Я заказал копию, но нетерпение заставило меня пойти еще дальше. Вскоре я узнал, что совершенно напрасно считал, будто патологический износ морских снастей имеет хоть какое-нибудь отношение к износу шнурков. Порывшись в томе 07.01 подробных рекомендаций Американского общества испытаний и материалов, я нашел дискуссию о процессах и замерах при испытании текстильных волокон на износ. Установки для испытаний на абразивный износ выглядели так, словно были изготовлены в 30-х годах, но я решил, что в данном случае знать особенности воздействия на волокна испытательных установок гораздо важнее, чем располагать сложными приборами. В этом предположении я тоже ошибся. Переключившись на периодику, я узнал о «Микроконе-1», растяжной установке «Инстрон», установке ускоренного истирания и универсальной испытательной установке «Столл Куартер», или УИУСК. (О последней см. «Дайджест текстильных технологий», 05153/80; Пал, Муишн и Укидре из Исследовательской лаборатории технологии производства хлопчатобумажных тканей, Индия, – с помощью этой установки определяли истирание с изгибом ниток для шитья.) Тем не менее, как пишут Х.М. Элдер, Т.С. Эллис и Ф. Яхья нз Отдела волокон и тканей кафедры теоретической и прикладной химии университета Стратклайда, Глазго, «вряд ли удастся создать установку, способную воспроизвести в соответствующих пропорциях весь спектр абразивных нагрузок, которым подвергается в процессе службы ткань» («Журнал текстильного института», 1987 г., №2., стр. 72). Этот шотландский скептицизм взбудоражил меня, поскольку указывал на то же самое, что я заподозрил в первые минуты у себя в кабинете, сразу после того, как лопнула вторая пара шнурков.
А затем, покопавшись в мировых реферативных журналах по текстилю за 1984 год, я прочел статью под номером 4522:
Методы оценки абразивостойкости и крепости узлов обувных шнурков.
3. Чаплицкий.
«Техник Влокиеничи», 1984, 33, №1, 3-4 (2 стр.) на польск. яз.
Описана и проанализирована работа двух механических устройств для исследования абразивостойкости и крепости узлов обувных шнурков. Обсуждаются польские стандарты.
[С] 1984.4522
Я вскрикнул от радости и хлопнул ладонью по странице. Возможно, не все поймут, чему я так обрадовался. Вот он, этот человек – 3. Чаплицкий, способный дойти до самой сути! Он не собирался бросать задачу после минутного размышления, сославшись на ее сложность и на пределы человеческих возможностей, как сделал я и отправился обедать, – он посвятил этой проблеме всю жизнь. Только не говорите, что он получил сверху указание найти самый износостойкий вид плетения шнурков для внешнего рынка! О, нет! Его собственные шнурки однажды утром в очередной раз лопнули, и вместо того чтобы купить пару новых в farmacia за углом и забыть о них до следующего раза, он сконструировал машину и порвал сотни всевозможных шнурков, пользуясь ими раз за разом в стремлении понять, какие силы участвуют в этом процессе. Он пошел дальше – создал вторую машину, чтобы определить, на какой текстуре шнурка лучше всего держится узел, дабы всему человечеству не приходилось целыми днями заново завязывать шнурки, способствуя их преждевременному износу. Гений! Из библиотеки я ушел с облегчением. Прогресс был налицо. Кто-то обратил внимание на эту проблему. Отныне пусть ею занимается мистер Чаплицкий в Польше.
Мачей Малицкий вводит читателя в мир, где есть всё: море, река и горы; железнодорожные пути и мосты; собаки и кошки; славные, добрые, чудаковатые люди. А еще там есть жизнь и смерть, радости и горе, начало и конец — и всё, вплоть до мелочей, в равной степени важно. Об этом мире автор (он же — главный герой) рассказывает особым языком — он скуп на слова, но каждое слово не просто уместно, а единственно возможно в данном контексте и оттого необычайно выразительно. Недаром оно подслушано чутким наблюдателем жизни, потом отделено от ненужной шелухи и соединено с другими, столь же тщательно отобранными.
«Суд закончился. Место под солнцем ожидаемо сдвинулось к периферии, и, шагнув из здания суда в майский вечер, Киш не мог не отметить, как выросла его тень — метра на полтора. …Они расстались год назад и с тех пор не виделись; вещи тогда же были мирно подарены друг другу, и вот внезапно его настиг этот иск — о разделе общих воспоминаний. Такого от Варвары он не ожидал…».
Приключение можно найти в любом месте – на скучном уроке, на тропическом острове или даже на детской площадке. Ведь что такое приключение? Это нестись под горячим солнцем за горизонт, чувствовать ветер в волосах, верить в то, что все возможно, и никогда – слышишь, никогда – не сдаваться.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
После межвременья перестройки Алексей, муж главной героини, Леры, остаётся работать по контракту во Франции. Однажды, развлечения ради, Алексей зашёл на сайт знакомств. Он даже представить себе не мог, чем закончится безобидный, как ему казалось, флирт с его новой виртуальной знакомой – Мариной. Герои рассказов – обычные люди, которые попадают в необычные ситуации. Все они оказываются перед выбором, как построить свою жизнь дальше, но каждый поступок чреват непредсказуемыми последствиями.