Апсихе - [17]
Мера ума Апсихе была либо неуловима для глаз окружающих, либо просто не существовала. Они постоянно хватали друг друга за грудки, потрясали основы и выбивали землю из-под ног, пока, наконец, Апсихе привыкла к этому. Если и подозревали что-то, если кто-то замечал, какая тонкая у Апсихе душа, то максимум считали, что она мечется, не находит себе места или не может сосредоточиться. Хотя на самом деле это была не потерянность, а левитация. И металась Апсихе только в одном случае — когда искала, с кем можно было бы поговорить так, как она представляла себе разговор с человеком. Она больше не умела обладать основой и, когда ценители творчества или знакомые словом или взглядом называли ее жесткой и сильной, только молчала или печально вздыхала — только всплескивалась в своем летучем песке, своей левитации. Апсихе больше не знала, как можно обладать основой, характером, мнением, больше не знала, как говорить и понимать, не знала, как можно подчиниться, успокоиться и подняться. Потому что стремилась к тому и жаждала. Больше не знала, как бороться, видеть и слышать, как молиться, бояться и ждать, больше не умела ни быть новой, ни оставаться прежней. Не умела испытывать боль или усталость, не умела просить, давать, сдаваться.
Но никому это и в голову не пришло бы, люди только улыбались Апсихе улыбкой непонятной очарованности, хвалили то одно, то другое, называли тот или иной ярко сияющий признак ее здоровья или нездоровья, гремели дифирамбами своим неизвестно каким образам, которых в Апсихе на самом деле не было. Ведь людям свойственно набрасывать как покрывало свой любимый образ, сколоченный самолюбием, или, для разнообразия, его отсутствие — на голову тех, кто тянет их за язык души поболтать.
Для того чтобы выродился мозг, чтобы вылупилась не новая жизнь, но сам вылуп, надо было многое сделать. Когда Апсихе уже была в дороге, каждое брошенное людьми ничтожное или точное замечание, не связанное с ее такой желанной больницей, с запечьем разума, с горами, где ей будет так хорошо находиться и дышать перед подъемом в следующую больницу, каждое замечание, не связанное со всеми песчинками этого летучего песка, — дифирамб, панегирик глупости и ее оценка — сердили ее, или заставляли плакать, или смешили, или она просто не улавливала их на слух и использовала только для того, чтобы увидеть, какая она маленькая, если ее называют такими глупыми именами — девицей, гением, жаворонком будущего, сверкающим талантом, человеком. Ведь нет более плоскомозгого выражения, чем «невыдающиеся способности». Разве что «особые способности», «глупец», «гений» — это тупость, а не оценка. Такие понятия нужны только для самых неинтересных на свете разговоров.
Но люди разговаривали с ней, их тянуло быть вместе, и мужчин, и женщин притягивал мозг ее красоты. Потому что она научилась великой прозрачности. Только слепой не видел ее врожденного дара и только слепой не видел, что этот дар только так — волосатики, только указание, часть тела, а не какая-то суть дифирамба. Ее черты не стоили и полграмма самого звонкого дифирамба. Ведь люди склонны видеть, куда ветер дует, но не того, кто шевелится, чтобы расшевелить то, что зачинает ветер. Самая настоящая слепота — сравнивать кого-то с более ничтожными, ну хорошо, условно более ничтожными, относительно более ничтожными, только для того, чтобы назвать его более выдающимся, чем те, другие. Просто глупость без глупости, занятие для отбросов и самых неинтересных собеседников. Апсихе была богатыркой только потому, что какие-то идиоты оценивали ее рядом с отрядом малышей, ну хорошо, условных малышей, относительных малышей. Потому что идиоты считают великой мысль, что самый длинный карандаш — это точно, наверное, видимо, почти бесспорно, честно говоря, не тратя слов попусту, самый длинный карандаш. Каким же еще бо́льшим идиотам-отбросам это может быть интересно?
Ну же, придурки, положите, пожалуйста, этот самый длинный карандаш рядом с воздушным карандашом или воздушным не-карандашом и сравните. Мы вас слушаем, ждем комментариев! Что скажете? Придурки остаются придурками. Ведь между карандашом и воздухом нет ни одного отличия, разве что одно — никакое. Почему же вы не можете вдохнуть самый длинный карандаш так, как вдыхаете воздух?
Так вот, придурки, когда сможете вдохнуть тот самый длинный карандаш, как воздух, тогда назовите его ничем — которое становится чем-то между карандашом, воздухом и придурком, достойным пинка в задницу за то, что тратило время на превращение из прекрасного карандаша в газ, которого вокруг и так достаточно, а деревья, из которых карандаш выточен, — дорогие, и кивните, чтобы оно тут же из карандаша превратилось в театральный занавес, новый, красивый, пахучий, потому что дорогой. Даже крошечный деревенский театр расцвел бы необыкновенно, если бы у него был занавес, например, там, где нет никакого деревенского театра, зато старушка с тройной спиной мерзнет зимой, и, пока внуки не согрели ее дареными перинами из пуха, содранного с собственной кожи, она могла бы отдохнуть под театральным занавесом, новым, красивым и пахучим. И, может быть, старушка с тройной спиной отогрелась бы от застарелой синевы ногтей, взяла бы тройную спину и превратилась бы в новую, красивую и пахучую бациллу бархатной проказы, вызвавшую невиданный ежедневный хаос, в котором бациллы проказы поедают друг друга, а последняя заглатывает себя саму. И исчезает болезнь с нахмуренными гноящимися бровями, а выздоровевшие люди, лучащиеся духовностью приветствия, обнимаются посреди улицы, шлют открытки, и уменьшается количество рабочих мест.
«Однажды, когда увечные дочери увечной застройки – улицы – начали мокнуть от осени, я зашла в бар. Каким бы жутким ни казался город, он все еще чем-то удерживал меня в себе. Может, потому что я молода. В тот вечер все обещало встречу и лирический конец. Уже недалеко до нее – низовой смерти. Ведь недолго можно длить жизнь, живя ее так, что долго протянуть невозможно.Бар был лучшим баром в городе. Его стены увешаны циклом Константина «Сотворение мира». Внутри сидели люди, в основном довольно молодые, хотя выглядели они еще моложе – как юнцы, поступающие на специальность, к которой у них нет способностей.
«Это была высокая гора на удаленном южном острове, омываемом океаном. Посетителей острова, словно головокружение от зарождающейся неизвестности или блаженное растворение во сне, больше всего привлекала единственная вершина единственной горы. Остров завораживал своими мелкими луговыми цветами; сравнительно небольшой по площади, он был невероятно искусно оделен природой: было здесь солнце и тень, горные уступы и дикие луга, и даже какие-то каменные изваяния. Притягивал открывающимися с его краев видами и клубящимися, парящими, зависшими облаками»..
«Все, что здесь было, есть и будет, – всего лишь вымысел. Каждое слово – вымысел пальцем в небо. Что-то, во что случилось уверовать, сильно и нерушимо. Еще один вымысел, разве что на этот раз поближе, посветлее и подолговечнее, но все же – вымысел. А вымысел – это такой каждый рикошет мысли, когда собственное сознание искривляется и, отскочив от бог знает каких привидений или привиденностей, берет и сотворяется, сосредотачивается в целую мысль…» Перевод: Наталия Арлаускайте.
«Доски мостка отделялись одна за другой, отскакивали от каркаса, вытряхивали гвозди и принимались тереть бока невыполнимой. Охаживали до тех пор, пока ее тело не принимало вид мостка, становилось коричневым от ушибов и древесины. Доски с точностью передавали невыполнимой свой рисунок, цвет, все пятнышки, мелких жучков, трещинки. Потом переворачивали ее, посиневшую и гноящуюся от ушибов, вверх тормашками – так, чтобы легла на их место…» Перевод: Наталия Арлаускайте.
В России быть геем — уже само по себе приговор. Быть подростком-геем — значит стать объектом жесткой травли и, возможно, даже подвергнуть себя реальной опасности. А потому ты вынужден жить в постоянном страхе, прекрасно осознавая, что тебя ждет в случае разоблачения. Однако для каждого такого подростка рано или поздно наступает время, когда ему приходится быть смелым, чтобы отстоять свое право на существование…
Дамы и господа, добро пожаловать на наше шоу! Для вас выступает лучший танцевально-акробатический коллектив Нью-Йорка! Сегодня в программе вечера вы увидите… Будни современных цирковых артистов. Непростой поиск собственного жизненного пути вопреки семейным традициям. Настоящего ангела, парящего под куполом без страховки. И пронзительную историю любви на парапетах нью-йоркских крыш.
История подростка Ромы, который ходит в обычную школу, живет, кажется, обычной жизнью: прогуливает уроки, забирает младшую сестренку из детского сада, влюбляется в новенькую одноклассницу… Однако у Ромы есть свои большие секреты, о которых никто не должен знать.
Эрик Стоун в 14 лет хладнокровно застрелил собственного отца. Но не стоит поспешно нарекать его монстром и психопатом, потому что у детей всегда есть причины для жестокости, даже если взрослые их не видят или не хотят видеть. У Эрика такая причина тоже была. Это история о «невидимых» детях — жертвах домашнего насилия. О детях, которые чаще всего молчат, потому что большинство из нас не желает слышать. Это история о разбитом детстве, осколки которого невозможно собрать, даже спустя много лет…
Строгая школьная дисциплина, райский остров в постапокалиптическом мире, представления о жизни после смерти, поезд, способный доставить вас в любую точку мира за считанные секунды, вполне безобидный с виду отбеливатель, сборник рассказов теряющей популярность писательницы — на самом деле всё это совсем не то, чем кажется на первый взгляд…
Книга Тимура Бикбулатова «Opus marginum» содержит тексты, дефинируемые как «метафорический нарратив». «Все, что натекстовано в этой сумбурной брошюрке, писалось кусками, рывками, без помарок и обдумывания. На пресс-конференциях в правительстве и научных библиотеках, в алкогольных притонах и наркоклиниках, на художественных вернисажах и в ночных вагонах электричек. Это не сборник и не альбом, это стенограмма стенаний без шумоподавления и корректуры. Чтобы было, чтобы не забыть, не потерять…».
Один из главных «героев» романа — время. Оно властно меняет человеческие судьбы и названия улиц, перелистывая поколения, словно страницы книги. Время своенравно распоряжается судьбой главной героини, Ирины. Родила двоих детей, но вырастила и воспитала троих. Кристально честный человек, она едва не попадает в тюрьму… Когда после войны Ирина возвращается в родной город, он предстает таким же израненным, как ее собственная жизнь. Дети взрослеют и уже не помнят того, что знает и помнит она. Или не хотят помнить? — Но это означает, что внуки никогда не узнают о прошлом: оно ускользает, не оставляя следа в реальности, однако продолжает жить в памяти, снах и разговорах с теми, которых больше нет.
Роман «Жили-были старик со старухой», по точному слову Майи Кучерской, — повествование о судьбе семьи староверов, заброшенных в начале прошлого века в Остзейский край, там осевших, переживших у синего моря войны, разорение, потери и все-таки выживших, спасенных собственной верностью самым простым, но главным ценностям. «…Эта история захватывает с первой страницы и не отпускает до конца романа. Живые, порой комичные, порой трагические типажи, „вкусный“ говор, забавные и точные „семейные словечки“, трогательная любовь и великое русское терпение — все это сразу берет за душу.
Роман «Время обнимать» – увлекательная семейная сага, в которой есть все, что так нравится читателю: сложные судьбы, страсти, разлуки, измены, трагическая слепота родных людей и их внезапные прозрения… Но не только! Это еще и философская драма о том, какова цена жизни и смерти, как настигает и убивает прошлое, недаром в названии – слова из Книги Екклесиаста. Это повествование – гимн семье: объятиям, сантиментам, милым пустякам жизни и преданной взаимной любви, ее единственной нерушимой основе. С мягкой иронией автор рассказывает о нескольких поколениях питерской интеллигенции, их трогательной заботе о «своем круге» и непременном культурном образовании детей, любви к литературе и музыке и неприятии хамства.
Великое счастье безвестности – такое, как у Владимира Гуркина, – выпадает редкому творцу: это когда твое собственное имя прикрыто, словно обложкой, названием твоего главного произведения. «Любовь и голуби» знают все, они давно живут отдельно от своего автора – как народная песня. А ведь у Гуркина есть еще и «Плач в пригоршню»: «шедевр русской драматургии – никаких сомнений. Куда хочешь ставь – между Островским и Грибоедовым или Сухово-Кобылиным» (Владимир Меньшов). И вообще Гуркин – «подлинное драматургическое изумление, я давно ждала такого национального, народного театра, безжалостного к истории и милосердного к героям» (Людмила Петрушевская)