Аноним - [19]
Да, что там говорить… Было это. Уже было. В 48–м, в Барнауле. Когда мама была еще жива. Что же делать? Что же делать?
Я "догрыз" страницу. Моя остановка.
Подвал девятиэтажки, превращенный "свободным капиталом" в нечто среднее между министерскими апартаментами и регистратурой поликлиники. Два раза в неделю я "обновляюсь" здесь вполне в духе времени. Так, наверное, заводят старый автомобиль. Завода мне хватает на полдня, форсу же — на всю неделю.
В большом зеркале в прихожей я вижу свою бесстыже–молодящуюся фигуру в спортивной цвета хаки куртке, с черной сумкой на плече и в первые секунды готов провалиться сквозь землю. Тем более, что я пришел слишком рано: предыдущая группа еще не закончила, и мне надо с полчаса ожидать. Я с тоской достаю книгу, но тут меня замечает врач и зовет к себе попить чайку и поболтать, пока есть время. Это не намного лучше книги, но я никогда не умел достаточно настойчиво отклонять ни праздный чаек, ни разговорчик, тем более что с врачом этим мы с первого же дня накоротке.
— Вы все молодеете, — ехидничает он. — Ни за что не дашь вам шестьдесят. Не мерзнете в курточке? Сегодня морозец. А может, вы уже и по утрам бегаете?
Я морщусь, и он от удовольствия двигает густыми бровями и будто разминает все свое лицо. Эта манера постоянного легкого подтрунивания и непроизвольная мимика лица, которой он, кажется, ставит живую точку в разговоре, — его особенность, видимо, хорошо им сознаваемая. Вместе с внешностью, чем‑то напоминающей известного диктора телевидения 50–60–х годов, все это создает ощущение маски и едва уловимой неискренности, от которой он вроде бы не волен избавиться. Мне это странным образом импонирует. Сближает нас и возраст, — он всего на пять лет старше меня, — и что‑то похожее в том, как сложилась жизнь. До пенсии он занимал какой‑то важный пост в здравоохранении, но очень не долго. Что‑то не сложилось. Теперь же создал оздоровительный кооператив, помогает хроникам вроде меня, думает расширяться и создавать детское отделение, но мне отчего‑то кажется, что и тут все быстро кончится. Но это когда‑нибудь потом. Об этом не хочется думать. Только здесь я могу себе позволить вольное "когда‑нибудь потом" и понимаю, что мы "отмокаем" оба в наших беседах, как две старухи, которые с тайной радостью говорят об одинаковых болезнях.
Мы пьем чай и говорим о политике.
— Ну, а что же мы все чай да чай. Может, коньячку двадцать пять грамм? — спрашивает врач и, открыв сейф, достает оттуда неполную бутылку.
Это предложение повторяется всякий раз, и я всякий раз отказываюсь. Врач довольно двигает лицом, убирает бутылку и несколько грубовато начинает "потрошить" меня на предмет возможных дурных привычек, которых, как он прекрасно знает, у меня нет. В этом уже чувствуется некий пережим, и я всякий раз недоумеваю во время подобной сцены, но, в конце концов, догадываюсь, что, "наругавшись", он будто отодвигается от меня, от наших бесед, которые заводят слишком далеко, и едва заметно меняется. На нем появляется эдакая патина значительности искушенного профессионала. Вероятно, нечто похожее происходит с актером, когда он выходит на сцену.
Впрочем, профессионал врач и в самом деле отличный. Это выражается не в том, что он знает наугад, где и что болит, но в том, что всеми его действиями, начиная от прослушивания до массажа и тренажеров, руководит некий ритм, которому он подчиняется с видимым удовольствием. Ему все теперь нравится, сарказм его исчезает, он может бесконечно рассказывать, как поставил на ноги какого‑то безнадежного паралитика или вылечил старуху от астмы, и мы как бы меняемся ролями. Теперь я слегка подтруниваю над ним и растягиваю рот в ехидной усмешке. Я потею на тренажерах под его присмотром, слышу его циничные прибауточки, чувствую совсем близко его вкусное табачно–хлебное дыхание и не верю ему. Не верю и подчиняюсь.
Когда все заканчивается, я иду в душ и иногда, будто судорогу во сне, ощущаю в себе желание женщины. Я с удивлением смотрю на свое тело и думаю про врача: "Тоже мне, Пигмалион!.."
Эдакий биологический подъем. Толчками появляется чувство времени. За ним возникает легкость и языческая игра в некий бег по делам. Секунд 40 — на спуск ножками по эскалатору в метро. Минуты полторы — на переход, где виражами облетаю все замедляющийся поток людей, и я — в первом вагоне, у черного окна, размывающего по туннелю мое отражение. Еще переход.
Кажется, что я сам бегу рядом, как высунувшая язык собачонка, и поджидаю. Пусто. Последний вагон, мне придержали дверь, свободное место. Сижу, хочется вспомнить, о чем говорил с врачом. Нет, не могу. Две остановки проехали, значит, еще минут 15 впереди. Пересиливая себя, достаю опостылевшую книгу. Вчитываюсь с удовольствием. По эскалатору вверх бегом не рискую. Две минуты кажутся пятью.
Поджидаю. В два — я в редакции журнала. Время еды. Иду в буфет покормить "собачку". На одной ноге сдаю статью в номер. Уже в коридоре меня цепляет замглавного и тянет к себе в кабинет. Опять чаек–разговорчик. Отбрыкиваюсь, клянусь, что опаздываю на лекцию в институт, и все же соглашаюсь быть сегодня же, к семи на круглый стол иностранцами. Уже в такси что‑то вроде укора совести: забыл спросить даже тему встречи. Успокаиваюсь тем, что им нужны "статисты", "научная общественность". Иначе не приглашали так лихо, без согласования "наверху". Можно не ходить. Или пойду? К трем успеваю в "Букинист", к самому открытию.
Можно ли выжить в каменных джунглях без автомата в руках? Марк решает, что нельзя. Ему нужно оружие против этого тоскливого серого города…
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
История детства девочки Маши, родившейся в России на стыке 80—90-х годов ХХ века, – это собирательный образ тех, чей «нежный возраст» пришелся на «лихие 90-е». Маленькая Маша – это «чистый лист» сознания. И на нем весьма непростая жизнь взрослых пишет свои «письмена», формируя Машины представления о Жизни, Времени, Стране, Истории, Любви, Боге.
Вызвать восхищение того, кем восхищаешься сам – глубинное желание каждого из нас. Это может определить всю твою последующую жизнь. Так происходит с 18-летней первокурсницей Грир Кадецки. Ее замечает знаменитая феминистка Фэйт Фрэнк – ей 63, она мудра, уверена в себе и уже прожила большую жизнь. Она видит в Грир нечто многообещающее, приглашает ее на работу, становится ее наставницей. Но со временем роли лидера и ведомой меняются…«Женские убеждения» – межпоколенческий роман о главенстве и амбициях, об эго, жертвенности и любви, о том, каково это – искать свой путь, поддержку и внутреннюю уверенность, как наполнить свою жизнь смыслом.
Маленький датский Нюкёпинг, знаменитый разве что своей сахарной свеклой и обилием грачей — городок, где когда-то «заблудилась» Вторая мировая война, последствия которой датско-немецкая семья испытывает на себе вплоть до 1970-х… Вероятно, у многих из нас — и читателей, и писателей — не раз возникало желание высказать всё, что накопилось в душе по отношению к малой родине, городу своего детства. И автор этой книги высказался — так, что равнодушных в его родном Нюкёпинге не осталось, волна возмущения прокатилась по городу.Кнуд Ромер (р.
Какова природа удовольствия? Стоит ли поддаваться страсти? Грешно ли наслаждаться пороком, и что есть добро, если все захватывающие и увлекательные вещи проходят по разряду зла? В исповеди «О моем падении» (1939) Марсель Жуандо размышлял о любви, которую общество считает предосудительной. Тогда он называл себя «грешником», но вскоре его взгляд на то, что приносит наслаждение, изменился. «Для меня зачастую нет разницы между людьми и деревьями. Нежнее, чем к фруктам, свисающим с ветвей, я отношусь лишь к тем, что раскачиваются над моим Желанием».