Аноним - [17]
"Опять ты берешь мои вещи без спроса, — говорил голос матери. — Иди в магазин, купи две черного и песку".
Я захлопывал медицинский атлас с красно–синим разрезом глаза и оборачивался.
В номере по–прежнему — пусто, только дверца шкафа с мелькнувшим зеркалом дугой плывет по комнате, открывая на стене черное с белым пятно моего города в металлическом блестящем квадрате.
Зазвонил телефон, и уверенный женский голос что‑то командно скандировал, возвращая меня в приятное начало простуды. Я спускался в аптечный киоск и потом в буфете, грея руки о чашку, снова видел плывущую стену домов с неживым блеском стекол. Следом двигались бесконечно переезжающие с места на место люди, никогда потом не видевшие дома, где родились.
Мелькал арест отца в 35–м, проезжала наша высылка с матерью в Куйбышев, а потом в 41–м — в Сибирь, казенной нежитью вертелась в руках в 58–м "справка о смерти", разменявшая жизнь моего отца, фестивальным румянцем наливались портреты вождей на улицах, и снова шли и шли безымянные в кепках.
От чая меня начинало подташнивать, я перебирал руками остывающую чашку и вспоминал, как однажды в Куйбышеве услышал разговор соседки с матерью о том, что какого‑то человека заставили подписать обвинение, пригрозив арестом жены, как раз ожидавшей свидания с ним в небольшом дворике, видном из окна кабинета следователя, и как я долго думал затем, что именно так было и с моим отцом.
"Не то, все не так", — возвращался я к своим размышлениям, чувствуя, что воспоминания заслоняют картинками–иероглифами какой‑то недосягаемый для памяти туман внутри меня.
Я возвращался в номер и опять неподвижно скользил в вязкую глубину. Но зримые образы вновь преследовали меня, и мне чудилось, что отец везет меня на деревянных санках без спинки и почти бежит, а из моей рассеченной брови капают капли на рейки санок, на мокрую варежку и розовую полоску запястья у рукава. Я ощущал еще тот мороз, ненатуральный испуг отца, зуд ранки и вновь переживал беспокойное блаженство. Но как только я хотел понять, в чем оно, — все исчезало. То я видел себя и мальчишек из нашего дома по обе стороны длинной сточной канавы с темно–зеленой травой: мы едим грязную морковку, и сосновый парк вдали густо чернеет сырым мраком теней. То заставал себя у платяного шкафа в номере, щупающим негреющую ткань моего осеннего пальто и проклинающим себя за легкомыслие. То оказывался в постели и, открывая глаза, вдруг вспоминал Сибирь, сани с убегающей лошадью, холодный звон колокольчика, мать в платке, с не идущим к ней "докторским" саквояжем — ее фельдшерским багажом, рядом с матерью — говорливого молодого мужика с красным лицом и себя самого, ревниво–мрачного и невольно улыбающегося от его шуток, и снова лес, зависающий над головой. "Что же было все это?" — спрашивал я себя и повторял эту фразу несколько раз, чувствуя, как она становится пустой и непроницаемой. То я видел вдруг себя в военной форме, в тот первый и странный раз в жизни, когда я растерянно вспоминал юношу–красноармейца на перроне вокзала, с гадливым отвращением бившего ногой в живот мою мать, пытавшуюся увидеть еще раз отца. Затем все путалось. Я опять видел куб комнаты в гостинице, появлялся мой сосед, и мы продолжали бессмысленный разговор.
Вообще тот год был урожайным. У меня развалилась семейная жизнь, окончилась моя "карьера", в тот же год началась моя болезнь, и я впервые "загремел", тогда же я вступил в партию, и еще всякое по мелочи. Я и сейчас еще со стыдом вспоминаю дежурную, парткомовскую улыбку, выплывшую мне навстречу из‑за стола, и себя самого, начитавшегося вдруг Грамши и Бухарина и невразумительно мечтавшего вслух о том, что "это — наша семейная традиция".
Но самое неестественное было все же в отношениях с сыном. Именно в этот год я думал о Грише гораздо больше, чем раньше, решив всерьез заняться его воспитанием. Что я под этим подразумевал, я и сейчас не знаю, но уверен, что как раз тогда я окончательно отдалился от него.
Я отчего‑то убежден был, что цель воспитания — дать человеку тормоза, разрушить в нем иллюзию, что он — лучше других. И я пытался быть с ним то ровно требовательным, то чувствовал, что пережимаю палку, то срывался и орал, постоянно ощущая, что и сам не могу быть искренним в моем убеждении. В воображении я видел Гришу как раз лучше других, и дальше этого я так и не продвинулся. Я не мог, в сущности, даже думать о нем, а лишь вспоминал всю его небольшую жизнь, незаметно поддаваясь ее призрачной безмятежности.
И тут же мне надо было идти в школу, объясняться за его прогул, или соседка снизу жаловалась, что он оборвал удочкой все цветы на ее балконе, или жена вдруг обнаруживала, что он утащил у нее 10 рублей и купил фломастеры какие‑то у товарища. Я не верил жене, сам готов был ненавидеть соседку, защищал его в школе, но как только оставался с ним один на один, понимал, что все это правда, и терялся. Он замечал это и вдруг сознавался, сдерживая слезы и ожидая, что я буду его бить. В эти минуты я и в самом деле ненавидел сына и быстро уходил.
Спустя несколько дней я пытался осторожно вернуться к разговору, но как только сын замечал, что я — серьезен, он испуганно замолкал, и я видел, что он не понимает моих слов, что я весь непонятен ему и что это‑то и пугает его.
Может ли обычная командировка в провинциальный город перевернуть жизнь человека из мегаполиса? Именно так произошло с героем повести Михаила Сегала Дмитрием, который уже давно живет в Москве, работает на руководящей должности в международной компании и тщательно оберегает личные границы. Но за внешне благополучной и предсказуемой жизнью сквозит холодок кафкианского абсурда, от которого Дмитрий пытается защититься повседневными ритуалами и образом солидного человека. Неожиданное знакомство с молодой девушкой, дочерью бывшего однокурсника вовлекает его в опасное пространство чувств, к которым он не был готов.
В небольшом городке на севере России цепочка из незначительных, вроде бы, событий приводит к планетарной катастрофе. От авторов бестселлера "Красный бубен".
Какова природа удовольствия? Стоит ли поддаваться страсти? Грешно ли наслаждаться пороком, и что есть добро, если все захватывающие и увлекательные вещи проходят по разряду зла? В исповеди «О моем падении» (1939) Марсель Жуандо размышлял о любви, которую общество считает предосудительной. Тогда он называл себя «грешником», но вскоре его взгляд на то, что приносит наслаждение, изменился. «Для меня зачастую нет разницы между людьми и деревьями. Нежнее, чем к фруктам, свисающим с ветвей, я отношусь лишь к тем, что раскачиваются над моим Желанием».
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.