Засветив лампу, я еще сделал то да се по дому, а потом лег и спал до утра без просыпу.
День выдался ясный, погожий, работа кипела, телега прибывала за телегой, только поспевай указывать, откуда грузить начинать: много народу понаехало, и каждый норовил заплатить поменьше, чем по таблице положено, а дров забрать побольше. Вернулся и мой возница, ну, тот, кто мне стол да кресло привез да кровать и кому я за книжки дров посулил. Достал он из торбы несколько книг да еще тетрадки, выпусками называются, и говорит мне:
— За это, слышь, много дров полагается!
Я сказал ему, чтоб обождал, пока все прочие разъедутся, мне, мол, надобно получше разглядеть пищу духовную, а теперь недосуг. На самом-то деле я не хотел перед другими с ним торг заводить, потому и сказал, чтоб остался он. Наконец все уехали, и я разобрал книги. В одной говорилось про Гулливера, за осень да зиму я не раз, а два раза прочитал ее. Другая книга называлась «Юные храбрецы», там о сорок восьмом[4] речь шла. В третьей оказались стихи Петефи. Кроме того, привез он сорок выпусков «Ника Картера»,[5] мне тогда и на ум прийти не могло, что скоро они станут для меня величайшим сокровищем.
— И сколько ж вы за это хотите? — спросил я возчика.
— За три книги телегу дров, а за тетрадки еще телегу… эвон их сколько! — ответил он; его, между прочим. Палом Давидом звали.
— Может, вы сами их написали, что так дорого цените? — стал я торговаться.
— Ежели б сам написал, так задаром отдал бы, — возмутился дядя Пали. — Да я-то купил их.
— И за сколько?
— Не за «сколько», а за поросенка, понял?
— Одну телегу грузите. По рукам так по рукам, а нет так нет.
Сграбастал дядя Пали книжки и опять в торбу засунул.
— Уж лучше я сам почитаю, и то больше проку.
Не могло мое сердце такое вынести, чтоб он книжки увез, разрешил ему, словом, сделать две ездки. Только условие поставил: чтоб, когда вторую телегу грузить приедет, привез бы еще хоть маленькую книжечку и выпусков еще штучек пять хотя бы. Дядя Пали пообещал все исполнить, нагрузил телегу валежником, да с разбором брал, потом укатил.
Не успел он скрыться из глаз, а я уж за чтение принялся. Сперва выпуски стал читать, и так вцепился в этого Ника Картера, прямо голову потерял, пока не дошло до меня, что и буквы уже различаю с трудом. Поднял глаза от страницы — господи, а на дворе-то темно! Занялся поскорей по хозяйству, заодно и про бомбы да ружья вспомнил, только проведать их было уже поздно, куда же пойдешь, вечер вон на дворе. Покончив с делами, засветил я лампу и опять отправился вместе с Ником Картером на поиски приключений.
Я просидел над Картером до рассвета, двенадцать выпусков одолел. Со злости, что украли ночь у меня, шваркнул их об пол, однако тут же одумался, с полу подобрал и на дно сундука запрятал. Пошел козу доить, и вдруг в голову стукнуло: что, как мыши их погрызут! Отставил кастрюльку, пулей в дом влетел, сунул тетрадки за матицу. Вернулся к козе, гляжу, а она по уши в кастрюльку мордою влезла, собственное молоко пьет!
Ну, чудеса, думаю. А правда-то на ее стороне была: ведь я ей ни вечером, ни на ночь воды не поставил. И кто ж виноват? Все он же, Ник Картер. Ну, сбегал за чистой кастрюлькой, опять принялся доить и, пока доил, решил твердо подлые те книжонки сжечь. Только вошел в дом, первым делом за матицу полез; однако и со мной приключилось то же, что с Авраамом, когда он надумал сына своего Исаака в жертву принести, — и мою руку ангел удержал. Хотя кто ж его знает, может, то как раз дьявол был. Ну да все равно, положил я тихо-мирно «Ника Картера» на прежнее место и стал варить мамалыгу, только она почти вся Блохе досталась, ночное чтение и аппетит у меня отбило.
Решил я ненадолго прилечь и навести в своих мыслях кое-какой порядок, уж больно все перепуталось — бомбы, Ник Картер, заботы лесного сторожа. Но вот беда, о чем ни подумаю, тут же и позабуду, срываются мысли, как гнилые яблоки с дерева. А я нагибаюсь да нагибаюсь, мысли те опавшие подбираю, и до того накланялся, что сморил меня сон. Проснулся от громкого лая. Открываю глаза, а тут и дверь открывается — и кто же стоит на пороге?
Родимая матушка!
Я подскочил как встрепанный, чудо, что дом не снес. И уж что было тут радости, что слов ласковых с обеих сторон — не рассказать. Матушка принесла мне куриного супа в кастрюльке на ремешке-поводке и, не мешкая, на огонь поставила разогреть. День-то воскресный был, и время обеденное, вот и захотела она мне праздник устроить, куриным супом побаловать. А я смотрел на нее и думал: господи, вот что такое мать, в этакую даль отважилась, чтобы дитя свое накормить, и, если б знала, что в лесу дикие звери водятся кровожадные, все равно бы пошла, не задумалась. Великое дело мать. Что там бомбы и даже Ник Картер — мать превыше всего. И я вдруг заплакал.
— Ох, сыночек, ну с чего ты?..
— С радости.
— С какой такой радости?
— А с такой радости, что вы у меня есть, родимая!
Тут и матушка прослезилась, и так мы с ней оба рыдали, словно нам за это платили. Однако, поплакавши, стали друг дружку уговаривать, будет уж, мол, довольно, и на том успокоились; да и суп подогрелся, время было за еду приниматься. Матушку я усадил в господское кресло с подлокотниками, сам на колченогом стуле устроился, стали обедать. В супе и курятинки оказалось вдосталь, так что я наелся, что твой епископ.